Инна Булгакова – Третий пир (страница 99)
— Нет, тут на кладбище, довольно далеко.
— А, я был, знаю! Вот тогда, после Прибалтики. Хоронили женщину.
— Там не женщина.
— А кто? — Митя все больше волновался.
— Ребенок. Послушай, Митя, может, когда-то, еще в юности, мы с тобой забрели на это кладбище, ну, по грибы ходили. И я видела эти незабудки, а потом забыла, а?
— Но ты ж без меня раньше в лес не ходила?
— Не ходила.
— Что ж, мы оба забыли… и теперь обоим снится?
— Обоим?
— Тьфу, оговорился. Чертовщина!
Они молча смотрели друг на друга какую-то искаженную минутку, и словно мерзкая тень вдруг проскользнула меж ними — чья тень? — непонятно, так, словно они соучастники — в чем? — непонятно. Митя спросил тихонько:
— Так пошли?
— Туда?
— Ага.
— Пошли.
И вымокшая охота — люди и звери — отправились через весь Никольский лес в селенье, где люди не живут. Лес, промытый, светился влагой, которая внезапно обрушится с ветвей и знобко обожжет; а кое-где в прогалах сверкнет неправдоподобно красивой сетью гигантских паутин. Собаки, чуя, что их влекут куда-то не туда (не домой к закопченной кастрюле с густейшим, вкуснейшим варевом), громко ворчали, пытаясь поочередно свернуть в привычную сторонку к родной тропке, лаяли призывно, а не добившись толку, нагоняли бестолковых, но дорогих друзей-хозяев.
«Как тебе пришли на ум эти незабудки?» — «Не знаю. Приснилось, не приснилось… как будто вспомнила». — «По какому поводу?» — «Да вроде без повода. Я спала, вдруг проснулась ночью, услышала, как Карл домой просится, пошла впустить, смотрю: на полу в столовой валяется мой гребень… помнишь, я носила раньше в волосах?., ну, прозрачный, пластмассовый — и будто не мой, дырочки не те». — «Какие дырочки?» — «Как тебе объяснить? Для красоты в нем выбиты дырочки в форме листьев, и листья эти потеряли форму, как оплавились. Я бы, наверное, не обратила на это внимания, но когда подняла гребешок — сразу и вспомнила могилу с незабудками. И отчего-то ужасно испугалась». — «Дальше». — «Позвонила в Дубулты — ты уже вылетел в Москву». — «Почему ты мне не рассказала тогда же?» — «Ну, во-первых, страх прошел. Покров наступил, спальня светилась от снега, было хорошо». — «А во-вторых?» — «Ты развлекался с вдовой, — ответила она с незабытым гневом. — Я ничего тебе не хотела рассказывать». — «И почти два года скрывать…» — «Потому что я тебе не нужна». — «Ты можешь упрекать меня за вдову, за такую малость, когда сама…» — «Что сама? Что? Ты все придумываешь, чтоб легче от меня избавиться!» — «И ты подозреваешь меня в таких…» — «Не подозреваю, а знаю». — «Нет, это невыносимо! — он испугался. — Давай остановимся, мы ж не про то говорили… Как ты нашла эту проклятую могилу?» — «Не проклятую, на ней крест, она ухоженная… Так вот, после того Покрова меня это почти не мучило, так, вспоминалось иногда. А этой весной, прямо перед тем, как мы в Милое переехали, — опять!» — «А что мучает?» — «Страх. Тайна». — «Но как ты нашла кладбище?» — «Ты был в Москве в начале августа, ну да, перед днем рождения. Я пошла пройтись с собаками…» — «Значит, без меня ты бегаешь в лес?» — «Всего один раз. Набрела на кладбище, ну, ты знаешь, я с детства привыкла с бабушкой каждое воскресенье. И увидела». — «Испугалась?» — «Удивилась очень. Обыкновенная могила, в крест вделана обыкновенная фотография ребенка». — «Надпись есть?» — «Есть… фу ты, забыла. Ведь помнила, кажется… сейчас увидим. Митя, я дорогу совсем не узнаю». — «Я тоже, я ведь осенью был. Но точно помню, что на север, мы правильно идем». (У Мити была врожденная способность ориентироваться, и Поль привыкла полностью полагаться на него.)
Однако они шли, шли, шли — с тяжелыми корзинками, в прилипающей к телу мокрой одежке, мошкара кусалась остервенело, и собаки не бежали весело впереди, оглядываясь то и дело, поджидая, а понуро брели вслед. А главное — лес: любимый лес детства становился словно незнакомый, сумрачный и неприветливый, не поют птицы, даже мошки отстали, кругом трухлявый валежник, вечный покой елей, висят гроздья черной бузины, хлюпает под кедами жижа, поганки прут нагло-ядовито и не пахнут цветы. То есть их вообще нет — позади остались венерины башмачки и иван-чай, лишь конский щавель выше головы стоит неприступной стеной, долго продирались через какие-то цепкие, без единого листика колючки, спустились в глубокий холодный овраг, как в погреб («Не помню я этого оврага!»), выбрались, попали во второй, третий… Лес их кружил-кружил и будто бы на глазах мертвел, надвигалась трясина, Митя чуть оступился, провалился по колена, кое-как вылез с помощью Поль и замер в растерянности. Где мы? И где же солнце? Солнца не было, стояли ровные белесые сумерки, в которых даже не угадывалось присутствия светила, чтоб по нему определить стороны света. Вдобавок завыли собаки, и как ни кричал он: «Фу!», как ни уговаривала ласково Поль — вой продолжался, безостановочный и свербящий уши, потому что голосили они вразнобой.
Надо выбираться из очередного чертова оврага. Выбрались совсем без сил — повалиться на землю и застыть. В жижу с колючками? Теперь уже не дорогу — ту грязную, с глубокими колеями, что ведет на кладбище — искали они, ничего не искали, а просто жаждали вернуться в свой лес, пронизанный ветром, солнцем и жизнью.
Далеко справа в безлиственных сучьях мелькнула тень. Они побежали из последних сил, не разбирая пути… Тропинка, заросшая мелкой кудрявой травкой, и удаляется по ней человек — сейчас свернет и исчезнет. «Погодите! Постойте!» — закричали хором. Человек остановился вдалеке, развернулся. Это был мальчик, светловолосый, в сатиновой рубашке в голубую полоску навыпуск, в шароварах и босой. «Послушай! — крикнул Митя. — Где тут кладбище? По дороге к „Пути Ильича“?» Он не ответил, но и не ушел. «Мальчик! — взмолилась Поль. — Мы заблудились, ради Бога, помоги!» Тогда он поднял руку и указал на тропинку — в направлении, противоположном тому, куда шел сам. И ушел.
Митя и Поль повернули и поспешно зашагали по травянистой тверди, не вдруг осознав, что нет собак. Да что же это такое? Звали долго, до хрипоты — никакого отклика. Не оставаться ж ночевать! Наконец в слабой надежде, что верные друзья сами найдут дорогу домой, опять двинулись по пути, указанному странным мальчиком. В тревоге и волнении они не сразу заметили, как изменилось все вокруг — и лишь речная рябь, блеснувшая в зарослях бересклета (полноценного, розово-зеленого), напомнила, что они на берегу милой Сиверки, гораздо выше по течению от глиняных нор. Стало быть, они сделали огромный круг, целое странствие! Запахло цветами так упоительно, донесся шум водяных струй на крошечных перекатах, свист, стук, лепет, писк, шелестенье, шевеленье… а главное — совсем недалекий лай и вой, на которые побежали они — и дикую усталость как рукой сняло.
Было тут по пути одно местечко, где отрок Дмитрий, бабушкин Митюша растворялся когда-то в четырех древнейших стихиях: земля, вода, воздух и огонь — видел невиданную гармонию, слышал неслыханный гимн, становился арфой, на которой играет незримый Творец музыку сфер. Что ж, Митя давно и не надеялся, ведь с тех небывалых пор он далеко зашел по стремительному падшему полигону, успел заложить будущее свое на ледяном провинциальном перроне и трижды отречься от него, и слишком человеческой и нервной стала плоть его для избранных мгновений. А все ж и покинутый рай есть рай. Особенно хорошо бывало там весной, жарко гудели пчелы, цветущая ветка отражалась в голубой глуби и ключ бил на дне, а в августе сладкие яблочки повисали над заводью; когда же миновало время цветов и плодов, воды продолжали отражать старые корявые сучья и жесткую листву.
Этим летом они проходили тут впервые. Вот уже видна верхушка яблони за поворотом извилистой Сиверки и слышней собачий вой, Митя подошел первый: на травке возле «ключа запечатленного» лежал труп маленькой белой дворняжки с оскаленной пастью — ну прямо его детская Хватайка, пропавшая после смерти бабушки. Собачий вой оплакивал падаль, и изумрудные мухи неподвижно висели над ней. Поль стояла рядом, тяжело дыша.
— Оттащу ее подальше, — сказал он, — жалко родничок. Бедняга, видно, кабан задрал…
— От голода и жажды, Митя! — перебила Поль, он заметил ржавую цепь на грязно-белом загривке, другой короткий конец ее был туго обмотан вокруг яблоневого ствола, — и передернулся от внезапного отвращения.
— Господи, до чего ж мерзко все! — и пошел куда-то в лес напролом, крикнув не обернувшись: — Не ходи за мной!
Все подошло к пределу, он смутно ощущал, и показалось: предел этот последний, за ним — великая пустота. Разве милосердный Творец может стоять за столь безобразным твореньем? Прошлое темно и загажено, и будущее кончится так же: ржавой цепью, мукой, мухами и разложением.
Митя лег в траву, прижался к сырой земле, закрыл глаза. Тут и нашел его Арап, нежно поскуливая, принялся лизать в лицо; из кустов боярышника выскочили Милочка и Патрик, засуетились, оспаривая друг у друга любовь хозяина; и появилась с двумя корзинками Поль. Она стояла молча, не глядя, не приближаясь. Господи, он же запретил… и она слушает его, дурака? Вскочил, подошел, взял корзинки, опустил на землю.
— Поль, прости меня.
— За что?
— За все, — как будто не он говорил, а кто-то внутри него, почти против воли.