18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Инна Булгакова – Третий пир (страница 97)

18

Три остановленных мгновения за годы одинокого странствия — прикосновения к тайне. Зачем живу я и жужжит лиловый жук? Вечный вопрос и молчание в ответ. Но было три великолепных намека, просвета, когда ни о чем он не спрашивал — он знал. Зачем поет эолова арфа и отражается яблоня в воде, сердце бьется и горит луч. Он знал, он был во всем, и все было в нем, будто и вправду невидимый Творец из вечерней бабушкиной молитвы под золотым куполом бессмертия собирает свободные творения в гармонии и гимне и говорит: «Это хорошо!» Митя даже сочинил сказку о свадебном пире луча и яблони, на котором свидетелем является мальчик-садовник. Но проходило мгновение, он забывал, оставался вопрос, оставался крест на Ваганьковском кладбище и жгучее ощущение тайны.

Грибной азарт уступил место поискам и ожиданию голубого рая, как вдруг началась любовь. Время двинулось в сумасшедшей скачке, изменился цвет его, запах и вкус: алым, острым и огненным стало оно, и сердце забилось в пронзительном ритме, и кровь зашуршала по жилам нетерпеливо, и в лихорадке спутались мысли. Так началось его третье лесное странствие, может быть, самое счастливое, но связь со свободными стихиями восстановить он не смог, как ни пытался, словно бы отдал детскую свободу и райский сад за одно бесценное яблоко.

Так что же осталось? Под пустыми небесами совершается равнодушный и бесцельный коловорот явлений природы, в их ряду то самое «алое, острое, огненное» и тоже бесцельное, поскольку зияющая дыра ждет впереди — в сырой земле? Гимн и гармония — иллюзия, игра воображения? Выходит, он сам себе творец — остановит мгновение, вырастит сад и обретет свободу — в слове?

Будем как боги, раз уж нету больше ничего, не было и не будет? Пусть слово наше станет плотью и сотворит новый мир, с новой благодатью и новой истиной? Но и сквозь порчу грехопадения и последующего дурмана пробиваются слабые, искаженные отблески и отзвуки Логоса. «Авторскими отступлениями» назвал их бойкий критик в единственной опубликованной рецензии на Митину «Игру в садовника»: «Нельзя, конечно, не отметить необычность — вызывающую необычность, на грани фантастики! — авторских отступлений и концовки, взрывающих гнетущую атмосферу больничной палаты; но в их злоупотреблении, на наш взгляд, кроется и опасность для молодого прозаика: уход в заоблачные выси индивидуализма, куда не залетит свежий ветер сегодняшнего дня!» Какой ветер и какого дня, если действие происходит в сумасшедшем доме? Нет, никому не нужны арфа, купол, свобода и гармония. А что нужно? Логически рассуждая: ничего. Ведь все для всех кончится дырой, мертвым солнцем и остывшим трупом Земли в бесконечной пустоте.

Митя дочитал рецензию, пожал плечами, отключился от сегодняшнего дня и записал в общей тетради в клетку (к таким тетрадкам он привык): «За что человек наказан любовью и смертью? В райском гимне раздался шепот черных крыл — и вот из последующей пропасти отзываются, в конечном счете неразличимы, первый крик, страстный стон и последний вздох. Этот шепот называют свободой. В непостижимой свободе зачаты мир и человек — через нее приходит и гибель: беспощадная диалектика, с которой началась и продолжается мировая история.

Итак, гибель. Но! Смерть, я помню, это запах ладана по комнатам, церковнославянское слово и крест. И когда я искал свою любовь на литургии у Иоанна Крестителя, мне были даны ладан, слово, крест. Стало быть, Церковь? Любовью и смертью кончился человеческий рай: через них придет и Пасха — милосердная диалектика, открытая миру почти две тысячи лет назад. Но как же надо любить и погибать, чтобы войти в эту тайну?..»

Они вошли в березовую рощу, с которой начинался их лес (уже пустые поля окрест, никольские купола в липах и кленах в дрожащем мареве, но грозы слишком долго собирались и быстро кончались, только раздражая нервы и кровь), собаки задурачились от радости, Поль сказала:

— Будут ли осенние опята при такой жаре?

— Это наша последняя охота, — подхватил он устало. — Я не могу жить с тобой.

— Не можешь, так не можешь! — воскликнула она, кажется, с гневом и опустилась в траву под березой; Милочка кинулась к ней, взглянув укоризненно на Митю, но она оттолкнула ее; зверье заволновалось в недоумении; он подошел, сел напротив на колени, как освобождения ожидая удушья — им обычно кончались эти приступы нелюбви.

— Послушай, дорогая, — спросил впервые прямо, с каким— то странным любопытством, чуть не сладострастным, — чем ты занимаешься в Москве?

— Я отвозила холодильник…

— К черту холодильник. Чем — любовью?

— Не смей так говорить, — отозвалась она строго и презрительно; он знал, конечно, что Поль терпеть не может разговоров про это — про что? — в русском языке нет определенного слова без отрицательной окраски.

— Я сегодня сказал при Дуняше, кто ты. Хочешь, повторю?

Он провоцировал взрыв, рассчитывая, что она приоткроется, но она отвечала так же сдержанно (и эту силу гордости и застенчивости он в ней знал):

— Разговаривать в таком стиле я не буду.

— Ах, мадам, забылся!..

— Какие у тебя основания меня обзывать?

— Сейчас найдем основания. Дуняша тебе звонила вчера в пятом часу?

— Откуда ты знаешь?

— Лиза сказала.

— Ты ездил ночью в Москву?

— Да.

— Так это она на меня наговаривает? Лиза! И ты веришь?

— Она не наговаривает, хотя мальчишка ее влюбился в роковую женщину.

— Я тут ни при чем.

— Ты нигде ни при чем. И не переводи разговор. Зачем ты приезжала на квартиру?

— За твоими рубашками из прачечной.

— Очень признателен. На работе ты была в одиннадцать, так? Между одиннадцатью и четырьмя что ты делала?

— Была на работе. Что же еще я могла делать?

— Вот это меня и интересует. Меня интересует, — повторил он спокойно и раздельно, чувствуя, как бешенство подступает к горлу, «сейчас задохнусь», — что ты делала в Москве пять часов?

То ли его внутренняя дрожь передалась ей, то ли испугалась она чего-то: ужасная гримаса вдруг исказила оживленное красивое лицо. Но это продолжалось секунду.

— Ничего, — сказала она упрямо. — Была на работе.

— Алиби не догадалась подготовить?

— Митя!.. Кто-то мешает нам жить.

— Вот и я так думаю. Кто этот нехороший человек?

— Это не человек, а… то есть я не знаю.

— Ага. Маленький, черненький, с рожками… Нет, это я с рожками, а он с хвостиком, да?

Она замкнулась, будто задумалась над задачей неразрешимой, он добавил с тем же противоестественным спокойствием:

— Ты ведьма.

И лег навзничь, пережидая удушье, повторяя про себя слова друга детства: «Моя болезнь — иллюзия, игра воображения». Странная все-таки игра, которую он скрывал от нее: настоящий мужчина, черт возьми. Впрочем, в ее явном присутствии это впервые… да, никогда при ней… ну, не раскисай. А небо-то синее, бездонное, белое облако, сколько воздуху вокруг, а ему нечем дышать. Да хоть бы и задохнуться совсем сейчас… что б она делала? — подумалось со злорадством, но уже мимолетным: становилось хорошо.

— Митя, тебе плохо?

— Мне хорошо. А тебе?

Он привстал, сел, как прежде, на коленях и тут заметил собак, которые стояли неподвижно и внимательно слушали, и засмеялся. Поль, сразу угадав, улыбнулась мельком, погладила Милку, и Арап с Патрик встрепенулись ревниво, полезли ласкаться. «Вот чего будет не хватать, — подумалось отстраненно, — вот этого — с полувзгляда, с полуслова. Так, может, и не стоит… нет, не смогу. Я ведь правду сказал: не смогу прикоснуться к такой женщине… хоть умри!» Она что-то говорила горячо, он не слушал — все вранье, — а смотрел на ее губы: как они дергаются, звук отключен по его воле. Она не хотела выходить за него — вспомнился провинциальный зимний город, жар березовых поленьев, невыносимые нежность и жалость, превозмогающие желание, — она не хотела и была права.

— …пусть я умру — нет! — донеслись ее последние слова, он заинтересовался, хотел уточнить, как вдруг Поль спросила, следуя какому-то тайному ходу мыслей: — Вы на этой опушке стреляли с Вэлосом?

— Нет, дальше, где проселок… Послушай! Откуда тебе известно, что мы с Вэлосом стреляли?

— От тебя… откуда же.

— Я никогда никому…

— Ну, Митя! Ребята приезжали, Сашка подарил трактат. И говорили про дедушкин парабеллум, помнишь?

— Про парабеллум помню, но что мы стреляли…

— А что, собственно, ты скрываешь?

— Я. — он запнулся, — я не знаю. Ничего.

Во всем этом была какая-то странность. Действительно, почему он скрывал? Даже от нее. Да ведь рассказал. Когда?

— Что я тебе рассказывал?

— Что вы играли и ты стрелял в соловья.

— Ну ладно. Мы пойдем наконец по грибы?

Общее наслаждение, тихая охота, как будто сблизило их, собаки повеселели, и была такая минутка: сразу три боровика! в темно-карих шляпках! возле красавца мухомора! на пушистой поляне с одиноким дубом! — но минутка быстро прошла.

Между тем гроза собиралась. Палило высокое солнце, земля замерла в ожидании, в средних сферах готовилась смута: воздвигались белые крепости, рушились в жемчужно-сером дыму, воздвигались заново, а с востока наступало плотное, молниеносное воинство, сокрушая в своем движении нежную лазурь и отдельные клубящиеся развалины. И вот небесный вихрь спустился на землю, пошел стон по всему лесу, посыпались зеленые еще листья, солнце погасло.

— К обрыву! Скорей! — закричал Митя, они понеслись навстречу ветру через душистые поляны, дубравы, вырубки, овраги, бурелом, кусты, осинник, ельник, переплетенье стволов, сучьев, веток, тончайшие паутиновые преграды… собаки мчались, яростно лая, словно преследуя добычу… как явственно вообразились фрагменты романтических охотничьих забав: сейчас начнется стрельба, ловля, травля… егеря в расшитых ливреях, орловские рысаки, борзые и гончие, горячий след, багряные точки, ближе, ближе, тяжкое дыхание затравленного зверя, вой, кровь, Мать — Сыра Земля, смерть.