18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Инна Булгакова – Третий пир (страница 18)

18

Однако до конца оно меня так и не отпустило, возвращаясь время от времени как предупреждение и прощание. За два года я даже привык ходить по краю, буквально следуя завету Христа: каждый день — последний, завтра нет. Но праведником не стал. Отнюдь. Жизнь горячила напоследок (этот последок может растянуться на полвека — мелькала иногда усмешечка), пьянила легкостью (ведь так легко потерять) и страстью конца. Эти хождения по краю, это mетепtо mori — помни о смерти — казались мне то проклятием, то избранничеством, во всяком случае, моей тайной, о которой я никому не рассказал. Впрочем, однажды я описал симптомы, якобы вычитанные в одной старинной книге, моему бывшему однокашнику, доктору подпольных наук Вэлосу: персонаж — поэт — вызывает черта, беседуют о пустяках, поэт прогоняет нечисть и чувствует удушье, которое потом неоднократно повторяется. К чему бы это? «Не читал, — сказал Вэлос. — Кто автор?» — «Фон Авербах». — «Не слыхал. Про Авербаха слыхал, но без фона: кого-то затравил, кого-то посадил, словом, проводил линию. Он из какой организации?» — «РАПП». — «Точно! А этот — немец?» — «Немец». — «Немцы понимали толк, хотя карамазовский черт мне как-то ближе: задушевнее и короче. В какой период персонаж заболел?» — «Шестнадцатый век». — «Ага, одновременно с Фаустом работал. Понятно. Дашь почитать?» — «А у меня нет. Это все из детства. Ну, так что ты о нем скажешь?» — «Поэт, мистик, немец… Типичный невроз». — «Что такое невроз?» Как жалел я, что приоткрылся, что состояние мое можно, оказывается, определить — и каким противным словом. «Невроз — пограничное состояние психики под длительным воздействием психотравмирующего фактора. Что там за душой у твоего поэта — преступление, несчастная любовь, дурная наследственность?» — «Да вроде ничего такого…» — «Странно. Что-то должно быть». — «Скажи: пограничное — то есть перед сумасшествием?» — «Совсем необязательно. Все живут — и ничего, терпят. Все, понял? На границе. Твоему фон Авербаху, то есть его персонажу, просто кажется, что воздуха нет, как пролетарскому деятелю казалось, что кругом — враги народа. Иллюзия, игра воображения». — «Стало быть, это не смертельно?» — уточнил я почти разочарованно. «Смертельно, все смертельно, и враги, и воздух. Вдруг спазм в горле (восторг, экстаз) — и готов». — «Ты же говоришь — воображение». — «Вот именно. Воображение — страшная сила и малоизученная. Хочешь, вылечу?» — «Кого?» — «Тебя». — «От воображения?» Мы рассмеялись, Вэлос непрост.

А как же та ночь? В припадке безумия я сумел прорваться через все препятствия и улететь в Москву. Однако до дома не добрался. Прекрасная Елена встретилась на пути и спросила: «Уж не боитесь ли вы меня?» У нее я застрял на сутки, впрочем, этот эпизод не имеет отношения… Да ладно, не притворяйся. Опоздал — вот лежи теперь и болей.

А та ночь… дело нормальное, общечеловеческое, неискоренимое — нарушение пятой заповеди. Вы нарушили? Пройдемте. Ведь сказано: не прелюбодействуй, глаз вожделеет — вырви, правая рука соблазняет — отсеки, не то — геенна огненная. Нагорную проповедь я не воспринимал буквально… скорее символически, но самое смешное — получилось как по писанному: согрешил — горю в геенне уже здесь, до погребения. Продолжая размышления в данной плоскости (в данной пошлости), можно сделать вывод: мы квиты, любимая моя, давай пожмем друг другу руки, уцелевшие грязные руки, простим взаимные рога и начнем новую жизнь. Так поступают нормальные здоровые люди (впрочем, по сведениям доктора, таковых нет в природе), я поступаю по-своему. Я забавлялся, сочиняя ту октябрьскую ночь в Дубултах, как сочинил диалог — из подручных материалов: детский кошмар Никольского леса и орловского расстрела на фоне европейских декорации в мистериях доктора Фауста и Франциска Ассизского, дальше, вглубь, третий Всадник на вороном, как та ночь, коне и точка отсчета — Голгофа. Я уже не забавлялся, из безобразных пятен, клочков и обрывков возникали образ и гармония, связь всего со всем, отслужили в Мекке и Бомбее и в Санкт-Петербурге, кто-то уже уснул в Свердловске, а в Калифорнии еще не начали, сейчас последний монах в Ватикане скажет последнее «атеп», я останусь один-единственный на секунду — и сферы, своды, круги будут зависеть от моего слова. Я приготовился начать: «Отче наш…» — и в этот самый миг мне был положен предел: ледяное удушье. Почуяв предостережение, я упал на колени и сказал: «Я тебя люблю». Поздно. Я встретил прекрасную Елену, опоздал, лежу в больнице, вспоминаю, сочиняю, чувствую потаенное, целенаправленное движение чужой воли (не отеческая длань на плече, а ледяная рука на горле) и должен освободиться. Господи, сколько слов и оправданий, а на самом-то деле: я люблю тебя — и наповал.

Итак, покуда дядя Петя, Федор и Андреич дружным храпом соблюдают «мертвый час», я — бессонный аристократ духа, рогоносец (рогоносец духа — хорошо!), я земной шар чуть не весь обошел… хороша… хорошо. Кстати, застрелился. В нашей буче. За границу, говорят, не пустили (зачем поэту заграница, когда он сам — Вселенная, впрочем, за границей бывают дела, а во Вселенной — так, мечты). Вот деда моего пустили (тогда всех пускали), по делу, на Галицийские поля. И дядю Петю — через всю Европу — и тоже по делу, с винтовочкой. Боец проснулся, я спросил:

— Как там, дядя Петь, за границей?

— За них, Палыч, не переживай.

— Безработица там, пишут, — сказал Федор с усмешкой.

— Правильно, Федя, мировую революцию на них, распустились.

— Нет уж, не надо, это мы привычные, — и добавил с горечью и отвращением: — У кого тогда хлеб будем покупать?

Ошибся мой бездарный черт насчет «массы масс», нет таких. Вот человек… с семнадцатого года дурь из него выбивают — сколько бумаги и патронов извели, а до конца, до донышка не выбили.

— Федя! Неужели для тебя хлеб дороже мировой революции?

— Начхать (Федя, естественно, выразился точнее) я хотел на нее, жил без нее и проживу, а вот без хлебушка…

— Не жил ты без нее — вот в чем дело. Под нею жил — потому и хлеба нет.

— Эх, ребята, — заговорил дядя Петя мечтательно, — за такую агитацию и пропаганду в мое время вы б уже на лесоповале куковали. Али сразу в расход — очень просто.

— А кто б донес, дядя Петь, ты?

— Я — не. Я не идейный, я в тридцать третьем поумнел, после раскулачки.

— Тебя раскулачили, что ль?

— Зачем? Я сам и раскулачивал.

— А с чего поумнел?

— С голоду. А насчет донести — нашлись бы. Скорей всего сами б вы друг на друга доложили. Наложили б, так сказать.

— Во дает! — изумился Федор.

Дверь отворилась, вошел Кирилл Мефодьевич, поздоровался и сказал:

— Дмитрий Павлович, собаки пропали.

У попа была собака, я ее любил и надпись написал: я свободен.

— Ну что ж, собаки выбрали свободу.

— Да нет, их вывезли. По вашей инструкции, я запирал их на ночь в сарай на наружную щеколду. Сегодня дверца распахнута настежь.

— Но зачем, черт возьми!

— Чтобы освободить вас, очевидно.

Каждая мысль, каждый шаг мой предсказан и предугадан. Ледяная рука на горле. Бешенство пересилило удушье, я выскочил из палаты, пересек коридор, сунулся в кабинет к Борису Яковлевичу.

— Вы разрешите связаться с Москвой?

Он что-то залопотал, я ринулся к аппарату, заказал «срочный», из лопотанья выделилось «не положено… в случае крайней необходимости…».

— У меня крайняя, Борис Яковлевич!

Он покорно наклонил голову, лопоухий Боренька, совсем еще студент, не в силах отказать, грохнуть кулаком по столу: «Не положено! Выпишем! Вон!» Звонок.

— Здравствуй, Марго.

— Здравствуй, Митя.

— Узнала? Мне Жека нужен.

— Мне тоже.

— Так его нет?

— С пятницы. Ты его тогда не нашел?

— Не нашел.

— Откуда ты звонишь?

— Из деревни, из больницы.

— Что ты там делаешь?

— Болею. В Никольском, возле нашего Милого, запомнила? Диктую телефон… Борис Яковлевич, какой у вас телефон? (Тот покорно выдал.) Поняла?

— Я должна тебе передачки возить или как?

— Не смешно. Мне нужен Жека.

— Чем ты болен?

— Невроз.

Маргарита рассмеялась.

— Он в два счета вылечит.

— Марго, ты сможешь его разыскать?

— Ну, Митенька, такие дела только с глазу на глаз… А там какой-то Борис Яковлевич… Хочешь меня в историю втянуть?

— Дорогая моя, — сказал я раздельно и твердо, — не понимаю, о чем ты говоришь. Мне нужен доктор, который один только сможет мне помочь. За ценой не постою. Договорились? Ты позвонишь?

— Подумаю.

— Благодарю.

Я положил трубку, повторил «благодарю» с поклоном, пошел к двери, услышал:

— Вы меня заинтриговали, Дмитрий Павлович. Крупный специалист? Может, я слыхал?

— Может, и слыхали. Мефистофель.

Глава четвертая:

ПЕРВЫЙ ПИР

Трое вошли в сад: профессиональный поэт Никита, по прозвищу Символист, многодетный учитель Сашка, бывший сокурсник Мити по университету, и друг детства Евгений Романович Вэлос, экономист, по происхождению якобы грек. И пир наступил, предзакатный, закатный, парадоксальный и прекрасный, потому что она сидела напротив, он видел ее лицо (с трудом, ослепленный дымом, хмелем) и понимал, что все безнадежно.

— Покуда есть шампанское, есть надежда, — заявил толстый вальяжный Никита и выпил.

— Надежда на подагру, — заметил Сашка (напротив — худой, измотанный, семейный) и также выпил. — Дворянская болезнь — определенный признак культуры.

— Не дворянская, а лакейская, — возразил Вэлос. — Лакеи допивали в больших количествах. Каждая кухарка, сказал вождь, будет при социализме пить шампанское.