18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Инна Булгакова – Третий пир (страница 17)

18

— Куда?

— В озеро огненное, горящее серою. Так в Апокалипсисе. Умирал в страшных муках почти два года, и не в полном забвении, случались просветы, а последняя работа (он все писал, писал, писал) все о том же — о наступлении на религию. Осознавал ли он сам, что одержим, — вот что интересно. Лютый рассвет в Горках и будущие миллионы (ленинский набор) за мною, за мною — в огонь и серу.

Он замолчал, но Алеша еще продолжал слушать, а Лиза воскликнула:

— Как страшно ты, Митя, говоришь.

И все очнулись, вернувшись в предвечерний июльский сад.

— Прошу прощения, увлекся. Я ведь ничего не знаю. Замысел неизвестен. Может быть, так надо. Вы скажете: крови много. Значит, праведников много и скорее наступит Конец.

— Жутковатая арифметика, — заметил Алеша.

— Тем не менее, по Иоанну требуется сто сорок четыре тысячи.

— Праведников?

— Праведников.

— И за две тыщи лет не набрали?

— Выходит, нет. Число, наверное, символическое…

— А я подумал, вправду!.. И все-таки сколько набрали?

— Да кто считает! — Митя улыбнулся, и Алеша улыбнулся в ответ; как будто связь намечалась меж ними, но она оборвется, коль скоро вмешается страсть. — И не забывайте: не будь революций, со всеми вытекающими следствиями, — мы б тут сегодня чай не пили, нас бы просто не было.

— Невелика потеря, — сказала Поль. — Другие были бы, наверняка получше.

— Наверняка. Но их нет. Все на нас.

Собаки зашевелились под стульями, вдруг взвыли и ринулись в сад, в прихожей зазвенел старинный дачный колокольчик. Митя прошел по дорожке, отворил калитку, вошли трое, Поль встала. Алеша случайно взглянул на нее, синие глаза потемнели и вспыхнули. (Господи, какое лицо, как я не видел!..), мгновенная вспышка осветила все и разом, и наступила любовь.

В голове крутится-вертится и подмигивает веселенькая детская присказка: «У попа была собака, он ее любил. Она съела кусок мяса, он ее убил, в землю закопал, надпись написал: у меня была собака, я ее любил, она съела кусок мяса, я ее…» Нет, я не убил. Почти два года назад на берегу синего— синего (серого, безобразного) моря я глядел в окно в Европу. Антураж арийский, суровый: белесый песок, одинокая сосна, кругом — ни души, волны и грохот, октябрь уж наступил и тевтонский ветер, ледяной, упорный. Словом, обстановка, располагающая к душегубству. Однако никто меня не соблазнял, я глядел в петровское окно, думал думу, то есть не думал, а видел в сливающихся — прибрежных, водяных, небесных — сумерках пестроту и прелесть капитализма. Нет, дальше, вглубь, феодализм, Франциск, читающий стихи цветам, зверям и звездам, Лютер швыряет в черта чернильницей… Ну, тут уж пропасть, трехсотлетняя бездна меж ними, в эту бездну, в эти сумерки я и погружался, восторг сменялся тревожным ветром раскола, разрыва, рокового ренессанса. Дальше, вглубь, третий всадник Апокалипсиса на вороном, как ночь, коне, принес меру, сумрачный германский гений и острый галльский смысл занялись прогрессом (золотом), черный пудель обратился в странствующего студента и сказал: «Я часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо» (и тут соврал, отец лжи). Человечество пошло другим путем, спускаясь все ниже и ниже, что ж, из бездны ярче звезды и точка отсчета — гора, Голгофа. Но если Голгофа вершина, то вершина наша — убийство. Это сегодняшняя одержимость врывается в хмурый балтийский вечер, а тогда я просто гулял по песчаным дюнам, дышал северной свежестью йода, водорослей, конца света, вглядывался в окно, видел вечного странника и забавлялся — сочинял диалог: что было бы, если бы. Занятие праздное, диалог банальный, пятьсот лет просвещения освободили нас от демонов… Ну, да это как сказать: видали за эти годы (особенно последние) Мефистофелей и похлеще, просто зло стало явлением рядовым, обыденным, не для избранных только, демос, равенство, равны во зле, а обещанного блага что-то не видать. Да, прогресс снял сказочные покровы и просветил: дух отрицания и сомнения не вне, а в нас.

Итак, для меня (или во мне — неважно) задрожали небесные сферы и затряслись земные недра, студент в развевающемся по ветру плаще вошел в сумерки, приблизился и сказал: «Ну, что надо?» — «Как это что! — возмутился я. — Открывай тайны мироздания, искушай». — «Некогда, некогда. И тайн нет — доказано Фейербахом, классики развили и закрепили (и запретили). Немцы — славный народ (впрочем, французы тоже хороши), но особую слабость я питаю к русским. По части теории вы, конечно, слабоваты, зато на практике равных вам нет. В основном мы теперь работаем с массами». «Стало быть, процесс упростился?» — «Вопрос не прост. С одной стороны, массы масс прут в преисподнюю, легко адаптируются, поскольку разницы особой нет и душонки заложены еще до рождения». — «Скучно вам, чертям?» — «Некогда. Я ж говорю, что питаю слабость к русским (это мой регион). Мудрая политика ваших вождей (можно даже сказать „наших“: я уж сроднился как-то, прикипел), мудрость и упрямство создают мучеников, то есть условия для азарта и борьбы. Чем круче гайки и запоры, тем больше двуногих толпятся на паперти, заглядывают в окна и, случается, уходят в другое ведомство. С этими приходится повозиться». — «Что просят?» — «Запасы золота, юности и любви процентов на семьдесят расходуются на Запад. Ваши-наши хором ноют: только б выжить. Выжить, выжить, вздохнуть свободно. В результате выходит: самая дорогая нация. Ведь свобода — товар дефицитный, дефицитней золота». — «Да уж, ваша свобода!» — «Абсолютная, нигил, ноль, ничто. Хочешь?» — «Что возьмешь?» — «Известно что». — «Не хочу». — «Ну, дозревай, задатки есть. Ведь у вас-нас при свободе, равенстве, братстве — как? Либо ты за, либо против. Одно стоит другого, поскольку точка одна: научная утопия — ноль». — «Точка отсчета — Голгофа. Распятие». — «Ах, вон оно что! Тогда зачем тебе нужен я? Молись». — «Ты мне советуешь молиться?» — «Диалектика, дорогой товарищ. Мироздание, не научный коммунизм, а натуральное, — все эти сферы и круги стоят покамест на молитве круглосуточно. Вы с семнадцатого года выпали, но не целиком, нет, нет. Скажем, в Бомбее закончили, на Тибете подхватили, и в Санкт-Петербурге не дремлют или в Ватикане, а там, глядишь, в Мекке завелись, в Калифорнии или в Свердловске (пардон, Екатеринбурге), к примеру, кто-то не спит. Кто-то, хоть один-единственный на земле, а не спит, иначе молитва прервется — пусть на секундочку — и наступит Конец». — «Экуменизм — красиво говоришь. Так чего ж вам еще надо?» — «Какой Конец — вот в чем вопрос. Мы своих неправедников тоже пока не набрали, на Армагеддон не хватает!» — «В конце второго тысячелетия вам не хватает зла?» — «То-то и оно-то. На каждого палача, как правило, приходится несколько жертв. Вот и считай. И молись. Молись и греши — чудесное извращение». — «Ладно, убирайся. Я попытался сочинить диалог по классическим образцам — не получилось».

— «И не получится: методика устарела. И определи наконец точку отсчета: крест или ноль». — «Прощай, ты бездарен». — «Уж какой есть, твой собственный. А ведь встретимся еще, два любознательных студента, а?» — «Какой я студент!» — «Вечный!»

— «Пошел, пошел!» — «Встретимся, встретимся… где-нибудь на орловском рассвете… Шучу, оговорился, теперь там не расстреливают. На Никольском рассвете, а?»

Студент скрылся, диалог не получился, я отбросил его и попытался закурить: робкое пламя металось и гасло в октябрьском коловороте. Все это ерунда. Моя сила — не в социальных намеках, жуликоватой диалектике, во всех этих «массах масс», а в едва уловимых подсознательных ощущениях — предощущении, — когда, кажется, подходишь к краю бытия (что там — дно или полет?) и наступает холодок восторга… или страха? Может быть восторженный страх, беспричинный как будто, иррациональный? Третья спичка погасла, не дав огня. Страх страха. И вдруг он наступил. В чем дело? Наступила ночь, рядом ворочался, стонал, тяжко накатывался на берег хаос воды и ветра, я перебирал реплики, пытаясь понять, откуда в данном контексте всплыл Никольский лес на заре (детский восторг и страх, полузабытый кошмар, соединивший два рассвета: мой собственный и дедушкин в Орловском централе). Это случалось во сне, особенно остро — в момент пробуждения: я ощущал себя ребенком в лесу, солнце восходит в весенних радужных кущах, возникают товарищи в форме, и мне надо спрятать пистолет… Дальше провал (не люблю солнце) и третий рассвет — реальный… рукой подать, коснуться жаркого плеча, чувствуя, как подается оно под рукою, еще со сна, нежная, бесконечно моя, она придвигается, жгучая волна вспыхивает и охватывает с головы до кончиков трепещущих пальцев… она придвигается и говорит: «Жека, козлик мой!» К черту! Нынешняя одержимость накладывается на тогдашние ощущения, а между тем они (ощущения) были и без того любопытны и загадочны (теперь я их разгадал: она изменила мне в ту ночь). Я, конечно, не знал, но почему-то (ведь не эротоман же я!) она вдруг стала нужна мне немедленно. Любовь на рассвете вдруг вспыхнула так ярко и больно, что я тут же решил уехать домой и побрел сквозь готический хаос к настоящему — к далеким тусклым огням Дома творчества (сумасшедшего в общем-то дома, где в каждой комнате по творцу и что они вытворяют… ничего особенного — тужатся соединить соцзаказ с крошечной такой, будто бы нелегальной фигушкой в кармане). Пройдя свой путь до середины — норд-вест завывал, как хор ведьм в Брокене, — я в первый раз почувствовал, что мне не хватает воздуха. А сколько его волновалось вокруг, горчайшего ветра, невидимых духов Валгаллы, я задыхался: душа расставалась с телом и не хотела расставаться. Повалился на колени на холодный песок. Что же это, Господи? Конец? «Я тебя люблю», — сказал я вдруг. Кого люблю? — Его? ее? этот мир? — все смешалось, я просто задыхался в каком-то припадке любви — и удушье (ледяная рука на горле) отпускало постепенно.