18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Инна Баринова – Не та что ушла в монастырь (страница 12)

18

Она думает о том, что надо было заделать трещину. Прошлым летом. Купить шпаклёвку, шпатель, замазать. Потом покрасить. И не было бы сейчас этого крыла. Не на что было бы смотреть. Может быть, тогда она бы смотрела в другую сторону. Может быть, тогда она бы... «Не думай. Смотри на трещину».

Она не знала, что это будет так больно. Никто не говорил ей. В книгах, которые она читала, боль была духовной. Мученицы улыбались на кострах. Они пели гимны. Они были выше боли. А она — нет. Она не выше. Она очень низко. Она под ним. Она кусает губу, чтобы не закричать. Губа трескается, и она чувствует вкус крови. Железо. Железо во рту. Железо и мёд. Мёд на столе, железо во рту. Вкус причастия наоборот.

Она вспоминает первое причастие. Ей 5 лет. Она стоит перед чашей, батюшка держит лжицу. Она открывает рот. Тёплое вино, кусочек просфоры. И ощущение, что её обняли. Кто-то большой, сильный, тёплый обнял её, и она поняла: «Отец. У меня есть Отец. Он не уйдёт». Сейчас она открывает рот, и в него входит не Тело Христово. Она закрывает рот. Крепко. Зубы сжаты. «Не открывай. Не открывай. Ничего не впускай».

Голос за окном удаляется. Женщина ушла. Кота не нашла.

— Кис-кис-кис — теперь это звучит далеко, как эхо.

Анна остаётся одна. С потолком. С трещиной. С тяжестью. Она не плачет. Слёзы не идут. Глаза сухие, как будто все слёзы, которые в ней были, испарились. Осталась только сухость. И трещина.

Она замечает, что смотрит не на потолок. Она смотрит на икону. Богородицу. Та стоит на столе, рядом с вазой с мёдом. Богородица смотрит на неё. Не на него. На неё. И в глазах Богородицы — не гнев, не осуждение. Что-то другое. Анна не может разобрать. Может быть, это боль. Может быть, это... «Мать».

Мать смотрит на дочь. Анна хочет сказать: «Помоги». Но рот не открывается. Он закрыт. Она говорит глазами: «Помоги». Богородица молчит. Икона — это краски на дереве. Краски не помогают. Анна знает это. Она всегда знала. Но сейчас она забыла.

В какой-то момент тяжесть уходит. Не сразу. Сначала он тяжело дышит над ухом, потом откидывается, потом встаёт. Она чувствует холод. Там, где было горячо, теперь холодно. Воздух касается кожи, и она понимает, что её тело открыто. Она не помнит, когда оно стало открытым. Она не шевелится. Лежит, глядя в потолок. Сергей говорит что-то. Она не слышит. Он трогает её за плечо. Она не чувствует. Он стоит над ней. Молчит. Потом идёт в ванную. Слышно, как течёт вода.

Анна лежит. Трещина на потолке — это крыло. Ангел смотрел. Ангел видел. Ангел ничего не сделал. «Почему?» — спрашивает она. Трещина не отвечает.

Пепел остывает. Анна сидит на полу, глядя на чёрную кучку на тарелке. Она провела по ней пальцем — пепел рассыпался, оставив на коже серый след. «Прах ты и в прах возвратишься» — приходит в голову. Она смотрит на свой палец. Серый след. Она трёт его о джинсы, но он не стирается. Втирается в кожу. Она встаёт. Идёт в комнату. Останавливается перед иконой Богородицы.

— Ты видела, — говорит она вслух.

Голос чужой, хриплый. Она не узнаёт его.

— Ты видела и ничего не сделала.

Богородица молчит.

— Почему? — спрашивает она. — Почему ты не помогла? Я молилась тебе всю жизнь. Я верила. Я жертвовала. Я...

Она не может закончить. Горло перехватывает. Она протягивает руку к иконе. Хочет снять её. Убрать. Выбросить. Но рука застывает в воздухе. Она не может. Она не может убрать икону. Не может выбросить Бога. Не может перестать верить — даже сейчас, когда вера стала ножом в груди. Она опускает руку. Садится на пол перед иконой. Смотрит на Богородицу снизу вверх.

— Я не понимаю, — шепчет она. — Я не понимаю.

Проходит час. Или два. Анна не знает. Она сидит на полу, прислонившись спиной к стене. Ноги затекли. Она не чувствует их. Взгляд скользит по комнате. Иконы. Книги. Стопка житий на тумбочке. Чётки на гвоздике. Всё это было её жизнью. Её защитой. Её смыслом. Теперь это просто вещи. Дерево. Бумага. Верёвка. Она смотрит на чётки. Берёт их. Деревянные бусины, потёртые от молитв. Она перебирает их сотни раз. Тысячи. Она сжимает чётки в кулаке. Дерево впивается в ладонь.

— Я молилась, — говорит она, обращаясь к иконам, к стенам, к пустоте. — Я молилась каждый день. Каждый час. Я просила сохранить меня. Я просила защитить. Я...

Голос срывается.

— Я делала всё правильно. Почему Ты не услышал?

Тишина. Она швыряет чётки в стену. Они ударяются об икону Спаса и падают на пол. Бусины рассыпаются. Катятся по полу, как горох. Одна закатывается под кровать. Анна смотрит на рассыпанные чётки и чувствует, как что-то рвётся внутри. Не сердце. Что-то другое. Та ниточка, которая связывала её с Богом. Она только что перерезала её сама.

Телефон звонит. Она не смотрит на экран. Звонок затихает. Через минуту — снова. Она берёт телефон. На экране — «Сергей». Она смотрит на имя. Семь букв. Она произносила их вслух, когда звала его. Она написала их в дневнике. Она думала о них, когда засыпала. Теперь они ничего не значат. Она нажимает «отклонить». Телефон затихает. Через минуту приходит сообщение:

«Анна, ты как? Я волнуюсь. Ответь».

Она смотрит на сообщение. Читает его раз, другой, третий.

«Я волнуюсь».

Он волнуется. Она смеётся. Коротко, хрипло, страшно. Смех вырывается из горла, как кашель. Он волнуется. Он, который... Он волнуется. Она удаляет сообщение. Блокирует номер. Кладёт телефон на пол экраном вниз.

Она идёт в ванную. Снова. Смотрит на себя в зеркало. Губа разбита, запеклась кровь. На шее — красные пятна. На запястьях — синяки в форме пальцев. Она поворачивается боком. Смотрит на своё тело в отражении. Тело, которое она считала храмом. Тело, которое она обещала Богу. Тело, которое она берегла 27 лет. Теперь это просто тело. Оно болит. Оно отмечено. Оно — улика. Она подносит руку к шее, касается синяков. Больно. Хорошо.

— Сосуд скверный, — говорит она своему отражению. — Вот ты кто теперь.

Она произносит это спокойно, как констатацию факта. Без истерики. Без слёз. Просто — факт. Она берёт расчёску. Расчёсывает спутанные волосы. Тянет сильно, выдирая колтуны. Боль помогает думать. Она думает о монастыре. О письме игуменьи, которое лежит на столе. О том, что через неделю она должна была туда уехать. «Сосуд скверный не нужен в монастыре». Она откладывает расчёску. Смотрит на себя.

— Что теперь? — спрашивает она.

Отражение молчит.

Она возвращается в комнату. Садится за стол. Перед ней — письмо игуменьи Серафимы. Она читает его снова. В который раз.

«Готова ли ты? Не твоя душа — о душе мы поговорим позже. Готово ли твоё тело?»

Она смотрит на эти слова и смеётся. Тем же страшным смехом. Готово ли её тело? Её тело использовали. Её тело осквернили. Её тело больше не принадлежит ей.

— Нет, матушка, — говорит она письму. — Моё тело не готово. Моё тело... — она замолкает.

Она берёт письмо, складывает, убирает в конверт. Кладёт в ящик стола. Не рвёт. Не сжигает. Просто — убирает. Не сейчас. Она не может сейчас с этим разобраться.

Она ложится на кровать. Ту самую. Простыни она сняла, но матрас... матрас помнит. Она лежит на спине, глядя в потолок. Трещина всё там же.

— Ты смотрел, — говорит она ангелу на потолке. — Ты видел. И ничего.

Она ждёт ответа. Ответа нет.

— Ты не спас меня. Значит, ты не можешь спасти. Или не хочешь.

Она замолкает.

— Или меня не за что спасать.

Она закрывает глаза. Не спать. Просто — закрыть. Перед глазами — обрывки. Утки на пруду. Она смеётся, бросает им хлеб. Снегопад. Золотые снежинки в свете фонарей. Сергей ловит снежинки ртом, как ребёнок. Его рука, сжимающая её пальцы. Поцелуй в лоб у подъезда. «Я ничего не сделаю, чего ты не захочешь». Она открывает глаза. Садится.

— Я не хотела этого, — говорит она вслух. — Я не хотела. Я сказала «останься», но я не хотела... этого.

Слова звучат глупо. Фальшиво. Она сама себе не верит.

«Ты сама сказала "останься"» — голос Сергея в её голове.

«Ты сама сказала».

— Я не хотела, — повторяет она, но голос тише.

Она не знает, что она хотела. Она хотела быть рядом. Хотела тепла. Хотела, чтобы он обнял её. Хотела... она хотела любви. Она не хотела этого. Но разница между «будь со мной» и «делай со мной что хочешь» оказалась слишком тонкой. А может быть, её вообще не было. Может быть, она сама... Она не додумывает. Она не может додумать.

Она встаёт, идёт на кухню, открывает холодильник. Там пусто. Только хлеб и масло. Она намазывает масло на хлеб, откусывает. Жуёт без вкуса. Смотрит в окно. На улице темно. Снег перестал идти. Двор пуст. Она вспоминает женщину, которая звала кота.«Кис-кис-кис». Где теперь этот кот? Нашёлся? Сидит дома, греется на батарее, не знает, что этой ночью кто-то звал его, чтобы не слышать того, что происходит в пятой квартире на пятом этаже.

— Кот, — говорит Анна. — Тебе повезло. У тебя есть кто-то, кто ищет тебя.

Она ставит хлеб на стол. Идёт в комнату. Садится на пол, прислонившись к кровати. И снова слёзы. Не истерика. Не крик. Тихие, медленные, бесконечные. Она плачет и не может остановиться. Слёзы текут по щекам, капают на свитер. Свитер — тот самый, разорванный. Она так и не сняла его.

Она смотрит на дыру на плече, проводит пальцем по рваному краю.

— Прости, — шепчет она свитеру. — Я не уберегла тебя.

Она не знает, о чём говорит. О свитере. О себе. За окном светает. Серый, тяжёлый рассвет. Анна сидит на полу, глядя в окно. Снег пошёл снова. Крупные хлопья падают на подоконник, тают, оставляя мокрые следы. Она смотрит на снег и вдруг понимает: она не та, кем была вчера. Та Анна, которая встала утром, поставила вазу с мёдом, надела светлый свитер, ждала вечера, — та Анна умерла. Её больше нет.