Ильяс Есенберлин – Мангыстауский фронт (страница 2)
«Я — адай, коль узнать меня смог…» — тянется паутинкой прозрачный мотив. Но обрывается и он. Головы в тельпеках поворачиваются к Майкудуку. Жадно смотрит и Халелбек. Отец, мать, брат всё так же стоят у кибитки. Только стали они хрупкими, тонкими, точно былинки, иссушенные жарким ветром. Кто защитит их? Кто поможет?
Скрипит арба, тоскливый звук рвет сердце, вращаются колеса, оставляя позади все те же желто-серые бугры, бегущие друг за другом. И только ветер, что столбом завивает тощий песок, свободно уносится обратно к зимовке: он один здесь хозяин — сеет, молотит и собирает прах.
Как давно и как недавно все было… Умерла верблюдица, что везла их на фронт, и подросла новая. Покосился дом. Состарились отец и мать… Но по-прежнему горячо и влажно становится глазам, когда берется за щеколду, которой столько раз касались его руки. Он помнит ее тяжесть, выбоины, трещины так же, как тепло и свет родного дома…
Отец торопливо шел навстречу в чапане, накинутом на плечи: поздоровался с Сашей — гостю первый привет и особое уважение, — а уж потом молча, крепко обнял сына. Халелбек прижался щекой к костлявому плечу, в глубине души надеясь на чудо: вот сейчас болезнь отца или хоть часть ее перейдет к нему и не будет нужды ехать в больницу. Но отец быстро, резко отклонился от него — как отшатнулся: может, угадал тайное желание сына или застеснялся минутной слабости — не часто он обнимал Халелбека, даже когда тот был мальчишкой.
— Какие новости, сынок? Давно не был…
— Новости? Грызем железом землю. Одна забота.
— А нас земля грызет… Басикару в больницу увезли.
— Да не может быть… Когда?
— Две недели прошло…
Друг отца — Басикара — был, насколько себя помнил Халелбек, одним из самых прочных и непоколебимых столпов в жизни. Неутомимый и ловкий табунщик, острослов, который меткой фразой или шуткой мог выбить из седла, как куруком[5], любого гордеца, пристыдить бездельника, срезать нахала, высмеять глупца…
И вот Басикара попал в больницу. Плотно скроенный, крепкий, как ствол саксаула, табунщик не устоял перед временем. Это известие поразило Халелбека настолько, что он и сам на мгновение почувствовал себя старым, усталым, немощным… Будто сама природа в чем-то крепко ошиблась.
— Какое несчастье! — сказал Халелбек. — Он же к дочери в Гурьев собирался… Прошлый раз все шутил… Поеду, говорит, в город. Погощу там. Может, и правда, как сказывали, течет в Урале-реке не вода, а кумыс с шербетом…
— Так вот, сынок. Сегодня в гости торопишься, а завтра…
— Что с ним случилось?
— Что? У дохтуров один ответ — старость.
Халелбек отвел взгляд — синеватая нездоровая кожа отца, заострившийся нос, темные пятна под глазами… Неделю назад вырвался в Форт-Шевченко к врачу, чтобы договориться обо всем. Врач сказал: «Вашему отцу восьмой десяток… Что вы хотите?»
— А какой Басикара в молодости был, — продолжал отец. — Барс! С земли в седло прыгал. В аламан-байге всех позади оставлял… — Горькая гримаса тронула губы. — Высушила его болезнь.
«Понял, что приехал за ним, — думал Халелбек. — Вот и не расспрашивает… Все сам понимает».
— Сынок! Родной! Вернулся! — мать, взмахивая руками, торопливо вышла из-за ситцевой занавески, перегораживающей кибитку на две части. — Как скучаю, сынок. Ни тебя, ни Жалела, ни внуков. Никого под старость… — Сухими, тонкими руками гладила сына, целуя его одежду. — Такие дни длинные… Ходишь, ходишь. Все о вас думаешь, думаешь…
Она заплакала, уткнувшись в грубую брезентовую куртку сына.
— Ну что ты, что ты, — пытался успокоить ее Халелбек, хотя у самого в горле стоял ком. — Потерпи немного. Переберусь в Узек и вас перевезу. Будем снова вместе. Еще немного… — Ему казалось, что он держит в руках птицу.
— Похудел, сынок. Отдохнуть бы тебе, попить шубата от нашей верблюдицы… Отец…
Она не договорила. Бестибай оборвал ее:
— Оплакивать собралась или гостей принимаешь?
— Сейчас, сейчас. Совсем голова как дырявый казан: ничего не помню. Где же чайник? Жалел не пишет… Дети здоровы? А невестка? Может, приедет? Погостит? Ах ты, лепешек свежих нет. Подождешь? Сейчас испеку. — Мать робко заглядывала в глаза, стараясь угадать, сколько же времени пробудет сын.
— Не беспокойся, апа, — ласково сказал сын. — В другой раз. В Форт тороплюсь. Тлепов машину дал, чтобы я все дела успел… — Он не докончил, виновато посмотрел на мать. — Турбобур еще надо получить, — словно оправдываясь, что везет отца в больницу, сказал Халелбек. — Новый!
Мать заморгала глазами:
— Знаю. Дела, сынок…
Сжавшись в комок, она быстро шла к занавеске. Там был ее угол, убежище, спасение, где невидимо и бесшумно выплакивалось горе.
Сели за дастархан[6]. На скатерти стояли пиалы, тарелка с маслом, бокастый чайник с надбитым носиком, лежали колотый сахар, лепешки, большой кусок копченого мяса.
— Говоришь, Тлепов машину дал? — спросил отец. — Кто такой?
— Начальник экспедиции. На Бузачи раньше бурил. Теперь у нас. Жалела знает…
— Ну?
— В министерстве встречал.
— Вон оно как… В министерстве… — Бестибай хмыкнул. — Чего в чужом доме искать, коли в своем скот не поен…
— Ты же сам всегда говорил: «Пока молодые — поглядите мир». Вот Жалел и смотрит.
Халелбек и сам удивился, что вырвались слова, уколовшие отца.
Он резко поставил пустую пиалу, в которую мать, следившая за каждым его движением, сразу же подлила чай, разбавив густыми — ложка стоит — сливками.
Отец незаметно кивнул на Сашу:
— Откуда джигит?
— Рязанский. В армии только отслужил.
— Вон откуда приезжают… — Отщипнул крохотный кусочек лепешки, долго жевал, налил чаю шоферу, потом себе. Обращаясь к Саше, спросил по-русски: — Хорошая машина попалась, сынок?
Саша, не понимавший казахского языка, все это время внимательно разглядывал простое убранство кибитки — кошмы с белым узором бараньего рога, сундуки, обитые крашеной жестью, потертое седло с высокой лукой, батарейный приемник «Родина», над которым висела картинка из журнала: смеющиеся дети бегут по зеленой траве, — удивленно посмотрел на Бестибая:
— Что вы сказали? Машина?
— Да, — подтвердил старик. — Хорошо бегает?
— Обкатана была плохо. Не в те руки попала.
— До Форта доедем?
— Должны, — замялся Саша. — Кое-что подделал, но…
Бестибай прищурился:
— Может, на верблюдице лучше?
Саша сообразил, куда клонит старик.
— Для подстраховки можно взять…
— Ехать долго, — вздохнул Бестибай. — Старая верблюдица.
— Старый конь борозды не испортит, — вмешался Халелбек. — Так ведь говорят…
— Но и вспашет неглубоко, — оживился Саша. — Вот у меня было… Только-только корочки выдали… Узнаю: новые машины получает колхоз. Я к механику: «Прошу учесть: автошколу с отличием закончил…» Он и учел — такой гроб дал. Час езжу, сутки под машиной лежу. Дома смеются: «Ты на машине ездишь или она на тебе?» А я уж и сам не пойму…
Парень свел редкие белесые брови, под которыми просвечивала розовая кожа.
— В одном, конечно, помогала. Едешь с какой-нибудь чудачкой… Заглох мотор — и все. Железно! — Он захохотал, будто вспомнил что-то удивительно смешное. И такое у него было простодушное лицо, на котором читались, как в открытой книге, жизнерадостность, добросердечие и, главное, непробиваемая уверенность, что его рассказ в самом деле интересен и смешон, что Бестибай тоже засмеялся. Негромко, осторожно, с оглядкой.
Почти сразу же смех перешел в надсадный кашель. Ходуном заходила грудь. В ней что-то бурлило, свистело. Бестибай отвернулся, достал цветастый платок, вытер испарину, выступившую на лбу.
— Верблюжья колючка залетела, — через силу сказал он. — Караганда называется.
— Караганда? — переспросил Саша. — Это же далеко.
— Далеко, — согласился Бестибай, пряча платок. — Из шахты вылезешь — кашляешь-кашляешь. Ничего, утром снова здоровый. Давай, стахановец, норму!..
— Вы в шахте работали?
— Пришлось. В войну в трудовой армии был.
— В Караганде?
— Угу.