18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ильяс Есенберлин – Мангыстауский фронт (страница 4)

18

Ну, а сам ты тот же, что с нетерпением неистового буры[10] дожидался первой ночи, а потом молил, чтобы белый петух, живущий на девятом небе, хоть раз прозевал рассвет? Можешь ли ты сесть в седло без чужой помощи? И не ты ли кряхтишь: «Ох, мои колени. Моя поясница. Мои ноги… И когда им будет покой?!» Но если бы указали срок кончины, разве стало бы тебе легче? Или забыл, как расстающиеся с этим светом вымаливают у аллаха день, час, мгновенье… Только б жить, дольше жить, вечно жить! Но для чего? Ушли силы, ушла любовь, ушли дети. Скот, за которым ты ходил, оберегая его пуще глаза, давно превратился в пыль. Да, все прах и прах праха!

Постой, постой… Пока было мясо — ты его ел, а когда стало костью, ты его бросил? Зачем возводить напраслину на всех, если пыль легла на твое собственное сердце? Разве не знаешь, как принимал смерть Шабдун Ералиев, которого ублюдки, всю жизнь лизавшие байские зады, связали и бросили в море? Разве забыл, как на твоих руках умирал Петровский? Что ж ты — взгромоздился на невзнузданного скакуна, огрел его камчой и вот-вот сломишь шею, а сам кричишь, что порвал чапан? Разве унижение от собственного бессилия не будет тебя грызть до последнего мгновения?

«О аллах, ты видишь, что со мной… Я болен, и разум мой помутился. Помоги мне! Я наедине с тобой, и если поминаю тебя, то не из страха перед адом; а если поминаю в надежде на рай, то изгони меня оттуда! Если же поминаю тебя ради тебя самого, то не скрой от меня своей вечной истины: что такое жизнь? В чем ее смысл? О аллах!» — творил молитву Бестибай или то, что казалось ему молитвой.

Он сидел рядом с Сашей, прикрыв глаза, весь уйдя в себя, и со стороны казалось, что старик дремлет. Саша нет-нет и косился на него: ему чудилось какое-то шелестенье, шепот, неясные слова. Но по-прежнему каменно-неподвижно было скуластое лицо Бестибая с хвостиком седенькой бородки, которая мягко спадала на грудь. Тяжело лежали на коленях длинные ладони с набрякшими венами. И только веки, если приглядеться, иногда вздрагивали, словно что-то живое билось под ними.

«Нездоровится старику. Придремал. А дед, видать, толковый, — думал Саша. — И по-русски складно говорит. С кошмой этой… Надо бы с ним еще потолковать. Тогда и дорога повеселее будет. А то едешь-едешь — песок, глина, камень. Опять песок, глина… С тоски можно загнуться. С Халелбеком не разговоришься. В Майкудук ехали — тоже молчал. Ребята говорят, что и на буровой все молчком. Зыркнет глазами, пару слов скажет, как кипятком плеснет, — и все. Дескать, давай сам мозгами шевели. Уважают его. Лучший буровой мастер считается…»

Саша поправил зеркальце, в котором отразилось хмурое лицо Халелбека, как-то неловко, боком, сидевшего на заднем сиденье.

…Нога, наверное, ноет. На войне ранило… Везет же людям: войну повидали. А он двадцать лет прожил и ничего толком не сделал. Школа. Колхоз. Армия. Теперь вот Мангышлак… Как про него в райкоме сказали, где путевку получал: «Первопроходец!» И руку жали. Он и сам так думал, пока на полуостров не приехал. А приглядеться — вроде все то же, что и дома. Ну, жара. Пыль эта еще донимает. С водой хреново. А в остальном… Вот у таких мужиков, как этот Халелбек, у них — другое. Фронт! И все ясно. Значит, повидали люди кое-что… А у него? Первопроходец… Саша прищурился, взглянул на себя в зеркало. Круглое лицо с облупленным носом. Выгоревшие брови. Глаза какие-то маленькие. Нет, не похож на тех, о которых в книгах пишут или в газетах. Халелбек — другой. Поглядишь на него — сразу уловишь: человек на многих колеях битый. Вон глаза какие! Бурава!..

Саша размышлял, а руки и ступни делали свое дело. Он вел машину расчетливо, осторожно, стараясь не ловить рытвины и ухабы. Но все равно на каждой выбоине или кочке машина громыхала так, что казалось, вот-вот развалится.

«Рессоры ни к черту! Да по таким дорогам ни одна сталь не выдержит, — расстраивался Саша, прислушиваясь то к сухим щелчкам, то к глухому стуку. — Хоть бы из Форта вернуться да на ремонт встать…»

«И куда гонит, — кривился Халелбек, переживая за отца. — Не кизяк везет! Не понимает, что ли?»

Он тронул шофера за плечо:

— Слушай, полегче… А то запчасти не соберем…

Саша не ответил, круто вывернул баранку, чтобы объехать ноздреватый булыжник, лежащий на пути, и, как нарочно, впоролся в узкую, с крутыми бортами расщелину, прорытую то ли ветром, то ли вешней водой. Газик тряхануло так, что пыль, таившаяся в складках брезента, потекла по стеклам, а в кабине повисло облако, будто кто-то вытряс мешок из-под муки.

— Просишь как человека, — в сердцах укорил Халелбек, изменив своему правилу не делать замечаний. Он беспокойно взглянул на отца, но тот как ни в чем не бывало сидел впереди и даже глаз не приоткрыл.

— Кто ж под руку говорит, — прохрипел Саша, откашливаясь, и, приоткрыв дверцу, плюнул на дорогу. — Вот и врубились… Мангышлак…

Он выругался. Длинно, неуклюже. Спохватился, взглянул на старика, но тот, похоже, не слышал.

А Мангышлак встречал их во всей своей силе и славе. Утренним солнцем, ветром, золотистой тончайшей пылью катился навстречу прекрасный и яростный мир.

«Те, кто считает, что пустыня мертва, не знают, что такое жизнь, — писал один из исследователей полуострова. — В этой стране, как в заповедной шкатулке, собран весь арсенал разнообразнейших проявлений природы. Если вы захотите увидеть все формы рельефов и все типы солончаков, увидеть классические примеры чинков[11], посетить сухие котловины, опускающиеся на десятки метров ниже уровня океана, ощутить великую работу ветра в пустыне и познать сотни других ее чудес — лучшего места, чем Мангышлак, вы не сыщете».

Но Саше не было дела ни до этих желтых песков, ни до столовых гор, что под лучами солнца сверкали, как куски рафинада, ни до прочих пустынных красот, в которые не успел вглядеться внимательным взглядом.

«Вот люди! — кипятился Саша. — И зачем не в свое дело лезут? Разве прихожу к нему на буровую и указываю: «Раствор утяжели! Смени долото! Скважину промой!» А шоферу, выходит, любой может ткнуть: «Жми на всю железку! Поворачивай! Куда глядишь? Не кизяк везешь!» Почему думают, что разбираются в шоферском деле? Может, потому, что и представить себя не могут без машины?! Посадить бы их снова на лошадей — тогда бы по-другому запели…»

Ему хотелось порассуждать об этом с кем-нибудь, кто смог бы понять его душу, но с кем? Старик по-прежнему сидел, закрыв глаза, отделившись от всего мира, а с Халелбеком на эту тему Саша заводиться, понятно, не стал. Чувствовал — себе дороже выйдет. Он с тоской смотрел на дорогу или на то, что называлось дорогой, — выжженное солнцем плато, по которому — попробуй отыщи ее! — бежала букашка — его газик. Ни одной машины не попалось навстречу, словно и не было их никогда. Что машины?! Ни птиц, ни верблюдов… Одни лишь высохшие, как стружка, травы хрустели под колесами.

«Занесло на край света. И за каким чертом? Не сиделось дома. Не пилось, не елось у матери. Романтики захотел. «Держись, геолог, крепись, геолог. Ты ветру и солнцу брат!» — и так далее, как в песне поется. Ну и вкалывай, брат…»

Почему-то вспомнилась полянка в лесу: он ее обкашивал каждый год. Небольшое блюдце, заросшее травой-муравой да цветами — иван-чаем, кашкой, кукушкиными слезами. Жужжат пчелы, тяжелые шмели качаются на гибких стеблях, сеткой толчется мошкара. Сухмень! Но все одно не такая жара, как здесь, на полуострове. Не в машине — на раскаленной сковородке крутишься.

А по краю той лесной полянки бежит, светится ручей. Словно серебряная тропинка вьется. Журчит, сверкает прозрачная вода, моет-полирует камешки на дне, убегая дальше, дальше в глубь леса, к сумрачным елям, кривым осинам, душистым малинникам — туда, к светлой Оке. До чего ж, оказывается, радостные места у него дома: подумаешь только — и на душе легче. А здесь?

Другой, чуждый мир глядел на него. Безжалостной сталью отливали пятна солончаков. Грозно сверкали обрывистые уступы. Песчаные и глинистые холмы уверенно стремились к равнодушному горизонту.

Как же жили здесь люди? — думал Саша. — А ведь жили. И давно. Старик сказал: тысячи зимовок! Так оно и есть. Куда ни поедешь — обязательно наткнешься на старую крепость, кладбище, оплывшую глиняную кибитку. И деревья есть. Он видел у родников. У одного такой здоровенный тутовник растет, что не верится даже — рядом пустыня, где одна былинка другой через километр привет передает.

А кладбища — чудны́е. Издали смотришь — город. Башни, дома высокие, какие-то замки древние. Подъедешь ближе — обман: стоят каменные ящики с разными загогулинами. Чего только не встретишь на могильных камнях! Всадники с копьями наперевес. Клубком сплелись хищные звери. Крылатое существо — тигр не тигр, но морда кошачья — приготовилось к прыжку или полету. Охотники затаились в засаде. Ружья диковинные — на подставках, вроде сошек. Встречаются и лодки, плывущие по морю. А уж коней, верблюдов, сайги — несчетно изображено. Видно, охота в древние времена была знатная…

Кто, когда и зачем оставил рисунки, непонятные надписи, фигуры животных, вырубленные из камня? Спрашивал у ребят, у тех, кто раньше его на полуостров приехал, — плечами пожимают: «Кто знает? И охота ерундой голову забивать?» Ерунда? Еще как посмотреть! Вот в школе… Ходил он с учителем истории по селам. Записывали про то, как люди в старину жили, чем занимались да какие из случаев кто из стариков помнит. Тоже судачили: «Кому это надо — в старье копаться?! Дурака валяют…» А как разузнал он про своего предка-каменщика да из музея бумага пришла, по-другому запели: «Сашка-то что раскопал… Будто Петр Первый нашего родича к себе во дворец затребовал. Церковь ставить велел. И бумага на то есть. Старинная…» Вот как ерунда обернулась! Может, церковь, что его предок строил, до сих пор стоит? А что? Свободно даже. Раньше, говорят, известь на яйце да на молоке замешивали. И кирпичи особые. Так что покрепче каменных сундуков, что на здешних погостах понатыкали…