18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Илья Скад – Трикстер (страница 2)

18

Его обитель, вернее, его убежище, его последний приют, располагалась на самом верху старого, скрипучего дома, чьи стены, покривившиеся от времени, казалось, вот-вот сложатся под бременем собственных лет и скопившейся в них печали. Чёрдак. Какое подходящее название для этого вместилища отвергнутых надежд и сломанных мечтаний! Дом этот стоял на отшибе, на краю города, где городская жизнь постепенно сходила на нет, переходя в унылые, поросшие чахлым кустарником пустыри, упиравшиеся в то самое болото, чей смрадный дух витал в воздухе постоянно. Он взбирался по лестнице, чьи ступени, изъеденные древоточцем, стонали и прогибались под его ногами, словно предупреждая его о том, что каждое его возвращение сюда есть акт погребения, медленного и неуклонного.

И вот он вошёл. Воздух в мастерской был холодным, спёртым и тяжёлым, с явным привкусом пыли, старого дерева, олифы и чего-то ещё – чего-то неуловимого, что можно было бы назвать запахом застоявшегося времени. Лунный свет с трудом пробивался сквозь единственное запылённое слуховое окно, разливаясь по помещению призрачным, серебристо-пепельным сиянием. В этом слабом освещении контуры предметов теряли свою чёткость; они казались смутными воспоминаниями о самих себе. Повсюду царил хаос, мёртвый, застывший, как руины забытой цивилизации. В углах громоздились ящики с инструментами, катушки с нитками, обломки декораций, куски ткани, некогда служившие костюмами для его марионеток. И в центре всего этого, на грубо сколоченных полках и на полу, стояли, сидели и лежали они сами – его деревянное воинство. Их пустые глазницы были обращены к двери, к нему, и в этом не было приветствия; это было ожидание. Молчаливое, терпеливое, неумолимое ожидание.

Он швырнул на стол свой плащ, и это движение вызвало маленькое облачко пыли, закружившееся в луче лунного света. Желание напиться, заглушить вином внутреннюю дрожь, было всё ещё сильно, но кружка с отвратительным пойлом осталась там, в балагане. Здесь же не было ничего, что могло бы притупить остроту его восприятия. Он был наедине с собой и с ними. С ними… Его взгляд скользнул по неподвижным фигурам. Вот Арлекин, застывший в неестественном, прыгающем изгибе; вот Коломбина с её вечно наивным наклоном головы; вот Пьеро, сама воплощённая меланхолия, с лицом, испещрённым трещинами, подобными морщинам на лице старика. Они были прекрасны в своём мёртвом совершенстве, и оттого – невыносимы. Каждый завиток резьбы, каждый стежок на их одеждах был укором его собственному несовершенству, его тленной, страдающей плоти.

Отчаяние, тёмное и бездонное, как та ночь за окном, подступило к его горлу, сжав его стальными тисками. Он зашатался и опустился на краешек единственного стула, заваленного обрывками бархата и шёлковой парчи. Что осталось? Что ему осталось? Ни славы, ни денег, ни уважения, ни даже призрачной надежды. Только этот чердак, только эти бездушные куклы и вечное, унизительное рабство в балагане, на потеху пьяной черни. Мысль о самоуничтожении, всегда дремавшая где-то на задворках его сознания, вдруг предстала перед ним во всей своей соблазнительной, ужасной ясности. Но нет, даже это ему было не по силам. В его натуре не было героического порыва, способного на решительный, окончательный акт; ему было суждено тлеть, медленно и мучительно, как тлеет сырое дерево, не давая ни пламени, ни тепла.

И тут его взгляд, блуждавший в отчаянии по заваленному хламу углу, упал на старый, массивный сундук. Сундук этот, сбитый из толстых дубовых досок и окованный по углам почерневшим от времени железом, когда-то принадлежал его учителю, Бальтазару. В нём старик хранил самые ценные, самые сокровенные свои инструменты и материалы. После его смерти сундук перешёл к Казимиру, и тот, перебрав его содержимое в первые дни своего ученичества, большую часть вещей растащил по полкам своей мастерской. На дне же, под слоем выцветших эскизов и чертежей, оставалась лишь одна-единственная вещь, которую Казимир счёл тогда бесполезной и потому оставил лежать в забытьи. Книга.

Он никогда не придавал ей большого значения. Бальтазар, человек странный и склонный к мистицизму, называл её «Книгой Забвенных Шёпотов», говоря, что в ней заключены тайны, недоступные пониманию простых смертных. Казимир, тогда ещё юный и полный скепсиса, просматривал её, но видел лишь странные, витиеватые метафоры, аллегорические описания неких психических состояний, поэтические упражнения на тему одиночества и творчества. Он счёл её собранием философских эссе, облечённых в пышную, но пустую форму, плодом старческого воображения своего наставника. И вот теперь, в пучине своего отчаяния, память о ней всплыла в его сознании с навязчивой, почти болезненной яркостью.

Словно движимый некоей посторонней силой, он поднялся с места и, шагая через груды хлама, приблизился к сундуку. Крышка его со скрипом поддалась, испустив затхлое, погребальное дыхание. Он отбросил в сторону папки с рисунками, свёртки пергамента, и его пальцы наткнулись на шершавую, холодную поверхность кожи. Он извлёк её. То был том не слишком большого размера, но невероятно тяжёлый, словно набитый свинцом. Переплёт его был сработан из тёмной, почти чёрной кожи, лишённой какого-либо тиснения или украшений; она была гладкой и на удивление приятной на ощупь. Застёжки, некогда, видимо, бывшие серебряными, теперь почернели и покрылись патиной времени. Он отнёс книгу к столу, смахнул на пол груду тряпок и сел, водрузив её перед собой.

Свеча, которую он зажёг дрожащей рукой, отбросила на страницы трепетный, неровный свет. Он открыл книгу. Страницы были из плотного, желтоватого пергамента, испещрённые густым, причудливым почерком Бальтазара. Чернила, некогда чёрные, побурели от времени. Он начал читать, и сначала всё шло как прежде: он видел те же туманные фразы, те же загадочные утверждения. «Истинная власть, – гласила книга, – лежит не в подчинении плоти, ибо плоть слаба и бренна; но в подчинении самой тени, что отбрасывает душа, в овладении безмолвным эхом воли». Казимир уже готов был с досадой захлопнуть фолиант, посчитав сие обычной галиматьей, но его взгляд упал на страницу, озаглавленную «О Призыве Безмолвия».

И тут произошло нечто странное. Отчаяние, царившее в его душе, словно отточило его восприятие, придав ему сверхъестественную остроту. То, что раньше он читал как поэтическую метафору, теперь предстало перед ним в виде инструкции, чёткой и недвусмысленной. Описание ритуала не содержало ни кругов из свечей, ни заклинаний на забытых языках, ни жертвоприношений. Вместо этого оно говорило о необходимости абсолютного внутреннего сосредоточения, о направлении воли в некую точку за гранью видимого мира, о «разрыве покрова привычного», о «прислушивании к тишине между ударами сердца». В нём утверждалось, что тот, кто сумеет достичь состояния «внутренней пустоты, равной по величине внешней вселенной», сможет призвать… призвать что? В тексте не было названо ни имени, ни сущности. Говорилось лишь о «пробуждении Тени», о «наделении голосом Безмолвия», о «сотворении жизни из вещества небытия».

Безумие? Без сомнения. Но отчаяние Казимира было сильнее голоса разума. Что ему было терять? Если это обман – он ничего не лишится, ибо обладал уже одним лишь ничем. Если же это правда… О, если это правда! Мысль о власти, о способности создать нечто поистине живое, нечто, что будет всецело ему подвластно, – эта мысль вспыхнула в нём ослепительным, адским пламенем. Он будет не кукловодом, но демиургом! Он создаст себе слуг, зрителей, целый мир, который будет поклоняться ему, Казимиру, отвергнутому гению!

И он, не колеблясь более, приступил к действию. Он не стал искать особых ингридиентов; всё, что требовалось, было в нём самом. Он отодвинул свечу, дабы её свет не отвлекал его, и погрузился в глубокое, почти трансовое состояние, следуя указаниям, почерпнутым из книги. Он пытался остановить бег мыслей, изгнать из сознания все образы, все воспоминания, всю боль. Он сосредоточился на тишине, что окружала его, вслушивался в неё, пытался проникнуть в её суть. Сначала это было трудно; отголоски пережитого унижения, злобные лица зрителей, насмешки – всё это вихрем проносилось в его голове. Но постепенно, усилием воли, ему удалось усмирить этот хаос. Он погружался всё глубже и глубже в бездну собственного «я», и эта бездна начинала казаться ему безбрежной.

Он не произносил слов. Он не делал жестов. Он просто сидел в своей скрюченной позе, уставившись в темноту перед собой, вся его воля, вся его ненависть, всё его отчаяние были сконцентрированы в одной-единственной точке – в желании прорвать пелену реальности. Он не знал, сколько времени прошло – минута, час, вечность. Внезапно он почувствовал нечто. Не звук и не свет. Скорее, изменение в самом качестве окружающего его мира. Тишина, и до того бывшая абсолютной, стала ещё глубже, ещё плотнее. Она перестала быть отсутствием звука и стала некоей субстанцией, наполняющей собой пространство. Воздух застыл; пылинки, висевшие в луче лунного света, замерли, словно вкопанные. Лёгкий ветерок, доносившийся из щелей и прежде шелестевший старой бумагой, умолк. Сам город за окном, обычно подававший хоть какие-то признаки жизни – отдалённый лай собаки, скрип повозки, чьи-то шаги, – погрузился в немоту столь полную, что она казалась неестественной, зловещей. Казимиру показалось, будто само Время, этот великий тиран, на миг остановило свой бег и обернулось, дабы взглянуть на него из бездны вечности. И в этом взгляде не было ни гнева, ни милосердия – лишь холодное, безразличное любопытство.