18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Илья Скад – Чугунное небо. Ржавые маски (страница 2)

18

Кроу медленно отступил, пропуская меня внутрь, и закрыл дверь. Звук тяжёлого засова, упавшего на место, прозвучал неожиданно громко и окончательно, словно затвор камеры. Холл «Обсидианового Утёса» был погружён в полумрак. Высокий сводчатый потолок терялся в тенях, из которых, будто свисающие с паучьих нитей, спускались громадные люстры, затянутые паутиной и чехлами из грубой ткани. Стены были обиты тёмным, некогда багровым, а ныне почерневшим бархатом, на котором призрачными пятнами проступали выцветшие гербы и охотничьи сцены. Под ногами скрипели массивные дубовые половицы, а холод, исходивший от каменных стен, проникал сквозь подошвы башмаков, поднимаясь по ногам ледяными струйками.

– Ваши покои на втором этаже, в западном крыле, приготовлены, – отозвался Кроу, движимый, казалось, не ногами, а неким механическим импульсом. Его свеча бросала жалкий круг света, в котором плясали пылинки, выхватывая из мрака фрагменты интерьера: ножку покрытой пылью консоли, угол огромного, потускневшего зеркала, в котором моё отражение промелькнуло как бледное пятно страха. – Покойный сэр Малькольм распорядился ничего не менять в ваших комнатах с момента вашего отъезда. Как он выразился, «пусть время там остановится, дабы наследник мог оценить его непреложный ход».

В этих словах сквозила отцовская язвительность, та самая, что отравляла наши редкие встречи. Я лишь кивнул, следуя за колеблющимся огоньком Кроу, который двигался бесшумно, словно паря над полом. Мы миновали несколько закрытых дверей, проходили мимо арок, ведущих в тёмные провалы боковых галерей. Дом был мертв и молчалив; только наши шаги – мои тяжёлые и чуть неуверенные, его – призрачно-бесшумные – нарушали эту гробовую тишину. И всё же мне чудились иные звуки: лёгкий скрип за спиной, будто кто-то осторожно шагнул на половицу; сдавленный вздох, доносящийся из-за стены; отдалённый, металлический лязг, похожий на звук цепей. Но стоило остановиться и прислушаться – воцарялась лишь абсолютная, давящая немая сцена.

Затем мы свернули в длинную, просторную галерею. Здесь, казалось, собрался весь ужас и высокомерие моей родословной. С обеих сторон, от самого пола до тёмного потолка, в тяжёлых золочёных рамах, потускневших и почерневших от времени, висели портреты предков Вейлов. Свеча Кроу, проходя мимо, на мгновение оживляла их, и они выступали из мрака, один за другим, как приговорённые, вызванные на последний допрос. Лица, надменные и суровые, смотрели на меня пустыми, написанными маслом глазами, которые, однако, в этом дрожащем свете обретали пугающую иллюзию присутствия. Мундиры прошлых веков, бархатные камзолы, кружевные воротники, платья с фижмами – всё это было стилизовано под старину, но в чертах многих я с удивлением, смешанным с отвращением, узнавал собственные: тот же высокий лоб, тот же резко очерченный подбородок, тот же холодный, насмешливый изгиб тонких губ. Казалось, я не иду по галерее, а листаю альбом своих будущих перевоплощений, каждое из которых было чуть более бледным, чуть более искажённым безумием или пороком, чем предыдущее.

Но одно изображение заставило меня остановиться как вкопанному. Оно висело в самом центре длинной стены, чуть больше других, в раме из чёрного дерева, украшенной причудливой, словно корни ядовитого растения, резьбой. На портрете был изображён мужчина в костюме, странно сочетающем элементы аристократического платья и некоего подобия инженерного фартука. В руках он держал не традиционный свиток или шпагу, а сложный механизм из шестерёнок и латунных трубок, часть которых, казалось, врастала ему в пальцы. Его лицо… Лицо было знакомо до боли. Это был мой отец, Малькольм Вейл, но изображённый не в привычном мне образе холодного патриарха, а в момент какого-то фанатичного, почти безумного вдохновения. Его глаза, обычно ледяные, здесь горели внутренним, нездоровым огнём, а губы были растянуты в улыбке, в которой не было ни тепла, ни радости – лишь жадность открывателя, смешанная с презрением ко всему живому. Фоном служили схематично изображённые заводские цеха и клубы дыма. Портрет дышал неестественной, техногенной порочностью.

– Этот портрет… – начал я, не в силах отвести взгляд от горящих глаз.

– Написан по заказу сэра Малькольма пять лет назад, – голос Кроу прозвучал прямо у моего уха, заставив меня вздрогнуть. Я не слышал его приближения. – Художник был… специалистом в своем роде. Сэр Малькольм был весьма доволен работой. Он утверждал, что это единственное изображение, передающее его истинную натуру.

– И где этот художник теперь? – спросил я, чувствуя, как по спине ползёт холодный пот.

– Сошёл с ума, – ответил Кроу с той же ледяной бесстрастностью. – Утверждал, что механизм на портрете начал двигаться по ночам, и шестерёнки шептали ему числа, сводящие с ума. Его нашли в своей мастерской с выколотыми глазами. Он утверждал, что сделал это сам, дабы не видеть, как портрет… оживает.

Я резко отвернулся от картины, но ощущение, что эти нарисованные глаза следят за мной, не покидало меня. Мы продолжили путь. Галерея казалась бесконечной. И вдруг свеча Кроу выхватила из мрака пустую, тёмную раму. Она висела меж изображением какой-то суровой дамы в чепце и мужчины в парике. Внутри рамы был лишь прямоугольник более тёмной обивки стены, а в самом низу, на бархате, лежала небольшая, потускневшая латунная табличка. Я наклонился, чтобы разглядеть надпись.

«Каэл Вейл. Рождение ожидается.»

– Что это? – мой голос прозвучал хрипло.

– Место для вашего портрета, сэр, – пояснил Кроу. – Было подготовлено по распоряжению вашего отца в день вашего рождения. Он был уверен, что вы займёте его в должное время. Холст так и не был натянут. Возможно, он ждал… определённых событий.

Я смотрел на эту пустую, зияющую чёрную дыру в стене, обрамлённую позолотой. Это было больше, чем просто незавершённость. Это была пустота, ожидающая моего изображения, чтобы поглотить его, встроить в этот бесконечный ряд безумных и надменных лиц. Это было место для меня среди мёртвых. Идея показалась мне одновременно отвратительной и неумолимо логичной. В этом доме, среди этих теней, я более был призраком, чем живым человеком.

– Ведите дальше, – пробормотал я, чувствуя, как внезапная слабость подкашивает ноги. – Я устал с дороги.

Мы наконец поднялись по широкой, ковёр с которой давно сняли, обнажив ступени, стёртые поколениями ног, лестнице и вышли на второй этаж. Коридоры здесь были уже, ниже, давили на психику. Воздух пахнет сыростью, старой штукатуркой и чем-то ещё – сладковатым, лекарственным запахом, напоминающим формалин или средства для бальзамирования. Кроу остановился у одной из дверей, ничем не примечательной, кроме массивной железной скобы вместо ручки.

– Ваши покои. Ужин будет подан в библиотеку в восемь. Если вы пожелаете чего-либо иного… – он сделал паузу, и в его глазах, наконец, мелькнуло нечто, кроме пустоты, – сомневаюсь, что персонал сможет вам помочь. После кончины сэра Малькольма почти все слуги разбежались. Остались лишь я да кухарка, миссис Бригс, которая глуха как пень и почти слепа. Не беспокойте её по пустякам.

Он отворил дверь, впустил меня внутрь и, не дожидаясь вопросов, отступил, оставив подсвечник на комоде у входа. Его фигура растворилась в темноте коридора бесшумно, словно его и не было. Я остался один в комнате, освещённой лишь этой одинокой свечой. Комната была просторной, но убогой. Мебель – кровать с балдахином, тяжёлый шкаф, письменный стол – была той самой, что окружала меня в детстве, и казалась теперь игрушечной и враждебной. На стенах обои с геометрическим узором в местах отклеились, обнажая заплесневелую штукатурку. Окно, затянутое плотной паутиной и пылью, выходило в сторону парка и того самого, обугленного восточного крыла. Я подошёл к нему и взглянул вниз. В слабом, багровом свете угасающего зарева над городом, чёрные очертания сгоревшей башни напоминали гигантский, искалеченный палец, указующий в небо, полное дыма и скорби. А где-то внизу, в темноте парка, мне снова почудилось движение – медленное, тяжёлое, будто что-то огромное и влажное продиралось сквозь заросли.

Я отшатнулся от окна, сердце бешено колотилось в груди. Это была усталость, говорил я себе, лишь усталость и игра больного воображения, отравленного мрачными историями и видом этого проклятого дома. Я скинул дорожный плащ и сел на край кровати, которая жалобно скрипнула подо мной. Взгляд упал на письменный стол. На нём, под слоем пыли, лежали какие-то детские книги, засохшая чернильница и странный предмет – небольшой, искусно сделанный из латуни и тёмного дерева механический паук. Одна из его ножек была сломана. Я взял его в руки. От прикосновения крошечные шестерёнки внутри корпуса дёрнулись и издали тихий, сухой щелчок, будто существо, впавшее в анабиоз, на мгновение подало признаки жизни. Я поспешно положил его обратно, с отвращением вытерев пальцы о платок.

Тишина в комнате была абсолютной. Даже гул города сюда не долетал. И в этой тишине я начал различать иные звуки: тиканье – не часов, а чего-то более размеренного и металлического, доносящееся, казалось, из самой толщи стен; лёгкий, повторяющийся скрежет, похожий на трение железа о камень; и едва уловимый, прерывистый шёпот, будто кто-то читает за стеной молитву на незнакомом языке. Я зажмурился, вдавив ладони в уши, но звуки не исчезли. Они были внутри, в моей голове, порождённые усталостью, стрессом и… атмосферой этого места. Оно не просто хранило память о безумии. Оно было живым, дышащим организмом, и его сердцебиением был этот набор механических, нечеловеческих звуков, а пульсом – та тёмная, незримая жизнь, что копошилась за стенами и в парке.