Илья Скад – Чугунное небо. Лепестки (страница 2)
Она остановилась перед высоким кустом, который отец называл «Плачущий Железняк». Его листья, тёмно-зелёные, почти чёрные, были испещрены тончайшей паутиной серебристых, явно металлических прожилок. На кончиках листьев дрожали капли некой маслянистой, прозрачной субстанции, которая, падая на землю, издавала тихий всплеск. Элис осторожно, почти с нежностью, провела пальцем по холодной, жилистой поверхности листа. Растение ответило ей едва слышным высоким звоном, словно где-то в его сердцевине задрожала крошечная струна.
– Тише, тише, малыш, – прошептала она, и её голос, сиплый от долгого молчания, прозвучал неуместно громко в этой звенящей тишине.
Она потянулась к другому созданию – низкорослому кустику с причудливыми, завитыми в спираль ветвями, увенчанными соцветиями из латунных цветков. Каждый цветок был размером с напёрсток, идеально отлитый, с тончайшей гравировкой, имитирующей прожилки. Они не пахли. Совсем. Лишь когда солнце, пробиваясь сквозь смог, случайно находило брешь в облаках и на мгновение касалось их, от цветков исходил слабый запах раскалённого металла и остывающего воска. Один из цветков склонился набок, будто под тяжестью невидимой ноши. Элис аккуратно, двумя пальцами, поправила его, вернув хрупкой латунной ножке вертикальное положение. Её руки, покрытые мелкими царапинами и следами застарелой земли под ногтями, делали эту работу с привычной, автоматической точностью.
Но взгляд её, серый и внимательный, был тревожен. Беспокойство копилось где-то глубоко внутри, в самой тёмной и тёплой части её существа, подобно семени какого-то странного паразита, и теперь оно медленно прорастало, направляя свои ростки к сердцу. Она не могла определить причину. Всё в оранжерее было как всегда. Глухой грохот паровых ковшей и гулких молотов с фабричного квартала доносился снаружи привычным, монотонным аккомпанементом. Воздух был прежним. Даже её «дети» вели себя как обычно. Но что-то было не так. Что-то сломалось в невидимом механизме этого места, в его негласной гармонии.
Она подошла к огромной, в целую стену, стеклянной панели, составлявшей часть купола. Стекла были мутными, покрытыми изнутри тонкой плёнкой конденсата, а снаружи – вечным, липким налётом копоти и пепла. За ними лежал Штальбург. Бесконечное море грязных кирпичных трущоб, прошитое чёрными линиями железнодорожных путей и увенчанное частоколом фабричных труб. Трубы, толстые и тонкие, как руки мертвецов, поднятые к небу в последней мольбе, непрестанно изрыгали в поднебесье густой, жёлто-чёрный дым. Он полз по городу, тяжёлый и неумолимый, застилая солнце, окрашивая мир в грязные тона и делая каждый вдох на улице маленьким самоубийством. Небо было не просто задымленным. Оно было мёртвым. Потухшим. Одеялом из пепла, наброшенным на весь мир.
Иногда, по ночам, Элис просыпалась от собственного кашля – её лёгкие, привыкшие к странной атмосфере оранжереи, с трудом переносили отравленный городской воздух, просачивавшийся в её комнату, – и ей казалось, что эти трубы дышат. Что это не выбросы фабрик, а некое чудовищное, коллективное дыхание. Дыхание голода. Дыхание машины, которая перемалывает человеческие жизни в уголь для своих топок.
Она отвернулась от окна. Её взгляд упал на самое древнее и самое странное растение в коллекции отца – «Стальной Древенец». Оно стояло в самом центре оранжереи, напоминая собой не то карликовое, искривлённое деревце, не то собранный из ржавых прутьев и жил скульптурный эскиз. Его ветви, цвета окисленной меди, были покрыты мелкими, острыми, как бритва, шипами. Подойдя ближе, Элис почувствовала исходящий от него холод. Она никогда не поливала Древенец. Отец строго-настрого запретил ей это делать. Он сам ухаживал за ним, принося какие-то склянки с мутными жидкостями, которые выливал прямо на оголённые корни, похожие на спутанные проволоки.
Сегодня утром Древенец выглядел… иначе. Обычно его ветви были скрючены в плотный, неестественный клубок. Сейчас же они казались чуть более расправленными. Расслабленными. И на самом кончике одной из них, на самом острие длинного, черного шипа, Элис заметила крошечный, почти невидимый клочок чего-то тёмного. Она наклонилась, щурясь. Это была ниточка. Обычная шерстяная ниточка, серая, какая могла быть от рабочей робы.
Сердце её дрогнуло и забилось чуть быстрее. Откуда? Оранжерея была заперта. Кроме неё и отца, сюда никто не входил. Может, это принесло ветром? Но окна не открывались. Может, с одежды отца? Но Люциус Ван Дерен никогда не носил ничего шерстяного и грубого. Его костюмы шились из тончайшей камвольной ткани, а плащи – из плотного, но лёгкого габардина.
Она потянулась было к ниточке, чтобы снять её, но в этот момент из глубины оранжереи донёсся звук. Негромкий, влажный щелчок. Элис замерла, рука повисла в воздухе. Она прислушалась. Гул города. Тихий звон её металлических растений. Собственное неровное дыхание.
Больше ничего.
Но чувство беспокойства, которое до этого было смутным и рассеянным, вдруг сгустилось, стало осязаемым. Оно висело в маслянистом воздухе, смешивалось со сладковатым химическим запахом, прилипало к коже, как плёнка. Что-то вошло в её мир. Что-то чужеродное. Или что-то, что всегда здесь было, наконец-то решило показать себя.
Она медленно опустила руку, так и не дотронувшись до ниточки. Лейка в её другой руне вдруг показалась неподъёмно тяжёлой. Ритуал был нарушен. Утро, которое начиналось как десятки других, внезапно перестало быть безопасным.
Она услышала его шаги ещё до того, как скрипнула дверь. Они были особенными, эти шаги – отмеренные, чёткие, с лёгким металлическим призвуком, ведь каблуки его начищенных до зеркального блеска ботинок были подбиты стальными пластинами. Они отбивали ритм, чуждый живому, органическому миру оранжереи. Ритм машины. Ритм конвейера.
Люциус Ван Дерен вошёл, и воздух, казалось, сгустился, стал ещё тяжелее. Он был высок и худ, а его чёрный сюртук, сшитый по последней столичной моде, сидел на нём безупречно, подчёркивая резкие, угловатые линии плеч и спины. Лицо его, с орлиным носом и тонкими, бледными губами, было маской холодной, почти научной любознательности. Но если присмотреться – а Элис присматривалась всю свою жизнь – в уголках его рта таилась усталость, а в глубине тёмных, бездонных глаз плясали крошечные огоньки чего-то, что она в детстве принимала за усмешку, а теперь боялась назвать своим именем. Безумием.
Он не посмотрел на неё. Его взгляд сразу же устремился к растениям, скользнул по ним, оценивая, взвешивая, вынося вердикт. Элис замерла у «Плачущего Железняка», сжимая в руках латунную лейку так, что пальцы побелели. Она чувствовала себя не дочерью, не живым человеком, а всего лишь ещё одним придатком этого места – немного более сложным, но столь же подчинённым.
– Утренний полив завершён? – его голос был ровным и безжизненным.
– Почти, отец, – тихо ответила Элис. – Остался только «Аргентский папоротник».
Люциус кивнул, не глядя, и направился к центру оранжереи, к «Стальному Древенцу». Элис невольно задержала дыхание. Он заметит? Он заметит ту ниточку? Но взгляд отца скользнул по шипам без малейшего интереса. Он был сосредоточен на самом растении. Он обошёл его кругом, и его длинные, тонкие пальцы с изысканной медлительностью провели по одному из ржавых, холодных стволов.
И вот тогда она увидела это. Яркую, неприкрытую, бытовую деталь, которая всегда заставляла её внутренне содрогаться. Его руки. Руки аристократа, с безупречно подстриженными ногтями и тонкой, почти синеватой кожей на запястьях. Но под ногтями, в самой их глубине, засела тёмная, почти чёрная земля. Не та относительно чистая почва, что была в оранжерее, а что-то иное, густое, маслянистое, словно взятое из самых нижних, донных слоёв города. Это была грязь трущоб, грязь доков, грязь, в которой копошилась сама суть этого мира. Он никогда не оттирал её дочиста. Это было частью его. Как клеймо.
– Звук стал чище, – произнёс Люциус, прислушиваясь к тихому, едва уловимому гулу, что исходил от Древенца. – Вибрации стабилизируются. Ты слышишь, Алисия?
Он редко называл её Элис. Только Алисия. Это имя звучало как укор, как напоминание о том, кем она должна была бы быть, будь мир иным. Будь она другой.
– Я… не уверена, – осторожно сказала она.
– Нужно тренировать слух, – отрезал он, и в его голосе прозвучала лёгкая, холодная укоризна. – Они разговаривают с нами. Шепчут. Рассказывают о том, что скрыто от грубых человеческих органов чувств. О токах, что бегут глубоко под землёй. О давлении пара в трубах. О… жертвах.
Последнее слово он произнёс особенно тихо, почти ласково, и от этого по спине Элис пробежал ледяной мурашек.
Он отошёл от растения и направился к ней. Его взгляд наконец-то упал на неё, но это был не взгляд отца на дочь. Это был взгляд учёного на интересный, но вторичный эксперимент.
– Ты сегодня не в форме, – констатировал он. – Дрожь в пальцах. Неравномерный полив. «Железняк» получил меньше, чем вчера. Это критично.
– Простите, отец, – прошептала она, опуская голову. – Я… плохо спала.
– Сон – это роскошь, которую мы не можем себе позволить, пока цель не достигнута, – сказал он, проходя мимо и касаясь рукой листа «Плачущего Железняка». Лист затрепетал и издал тот самый высокий, звенящий звук. Люциус закрыл глаза, погружаясь в него. – Слышишь? В этом звуке – будущее. Будущее, очищенное от слабости. От хаоса. От грязи человеческих эмоций.