Илья Петрухин – Осовец Атака Мертвецов (страница 19)
Он отвернулся от амбразуры.
В дверях командного пункта возник связной. Гимнастерка на нем была разорвана, лицо в копоти, но глаза горели тем особенным, безумным огнем, который зажигается у людей в бою — смесь страха, восторга и облегчения от того, что ты еще жив.
— Господин поручик! — выпалил он, с трудом переводя дыхание. — От капитана Витковского!
Кирилл поднял голову.
— Слушаю.
Солдат вдруг улыбнулся — широко, по-мальчишески, сверкая белыми зубами на чумазом лице.
— Ваши «ёжики», господин поручик... — Он запнулся, подбирая слова. — Они работают! Как есть работают! Капитан велел передать — они там как мухи в паутине! Ни туда ни сюда! А наши их... — он сделал выразительный жест, изображая выстрел. — В общем, капитан сказали — лучшего подарка к завтраку и желать нельзя!
В голосе связного было неподдельное, почти детское восхищение. Он смотрел на Кирилла как на чародея — человека, который чертит на бумаге какие-то линии, а потом эти линии убивают врагов.
Кирилл не нашелся, что ответить.
— Передайте капитану... — начал он и замолчал.
Что передавать? Что он рад, что его «ёжики» оправдали ожидания? Что он гордится тем, что десятки людей запутались в его проволоке и были расстреляны, как в тире? Что он, инженер, строитель, человек, который всю жизнь создавал, а не разрушал, теперь получает доклады об эффективности своих убийственных конструкций?
Он просто кивнул.
— Передайте, что я слышал. И пусть капитан бережет людей. Вторая волна может быть не последней.
Связной козырнул и исчез так же внезапно, как появился.
Кирилл остался стоять посреди командного пункта, сжимая в руках планшет, который вдруг показался ему тяжелым, как чугунная плита.
Штурм отбили через три часа.
Немецкие цепи откатились на исходные позиции, оставив перед укреплениями десятки тел. Они лежали везде — на минном поле, изрытом воронками и усеянном осколками; на колючей проволоке, где серо-зеленые фигуры застыли в неестественных, кукольных позах; в низинах, куда они отползали, волоча за собой раздробленные ноги.
С крепости доносились редкие, одиночные выстрелы — кто-то из стрелков добивал раненых. Это был не жестокость — это было милосердие, страшное, извращенное милосердие войны, когда пуля становится избавлением от долгой, мучительной агонии.
Тишина, наступившая над Осовцом, была нервной, выстраданной. Она не походила на ту, утреннюю — холодную и хирургическую. Эта тишина была живой, тревожной, натянутой как струна. Каждый звук — шаг, скрип двери, звон кружки — отдавался в ней болезненно громко.
Кирилл стоял у амбразуры и смотрел на поле боя.
Он не чувствовал победителем. Он чувствовал себя... причастным. К этому морю крови, к этим искалеченным телам, к этому запаху смерти, который уже пропитал его одежду, волосы, кожу — въелся так глубоко, что никакое мытье не вытравит.
Он попытался поверить в это.
Не получилось.
Внизу, где-то между воронками, застонал раненый — громко, протяжно, на чужом языке. Кирилл зажмурился и отвернулся от окна.
Он хотел думать о ней. О Ли Цзи. О том, сколько жизней она спасет сегодня. О том, что он сделал всё, чтобы этих жизней было больше, а раненых — меньше.
Но перед глазами все равно стояла колючая проволока. И на ней — серые фигуры, застывшие в вечном, беспомощном танце смерти.
Тишина после боя была тяжелее, чем любой грохот.
Кирилл стоял у амбразуры, привалившись плечом к холодному, еще хранившему утреннюю сырость кирпичу, и смотрел на поле, усеянное серыми фигурами. Ветер тянул с запада, принося запах пороха, горелой земли и чего-то еще — сладковатого, тошнотворного, отчего начинало сосать под ложечкой.
Он глубоко вздохнул. Ноздри защипало. Он провел рукавом по лбу — рукав стал мокрым, холодным. Пот застывал на коже, смешиваясь с копотью, оставляя на лице липкую, неприятную маску.
Мысль эта не принесла облегчения. Она повисла в голове тяжелым, чугунным грузом — факт, с которым нужно было жить дальше. Его укрепления выстояли. Его расчеты оказались верны. Его «ёжики» и мины, его схемы и чертежи — всё это работало так, как он и задумывал.
Он спасал жизни русских солдат.
Убивая вражеских.
Дилемма встала перед ним во весь рост, и он знал, что она не уйдет. Она будет преследовать его всегда — в каждом новом расчете, в каждой новой линии на карте, в каждом взрыве, который он спроектировал своими руками. Можно ли гордиться спасенными жизнями, если они спасены ценой других? Можно ли считать победу, когда обе стороны в крови по колено?
Он не знал ответа. И боялся, что никогда не узнает.
Но сейчас, в эту самую секунду, когда тишина давила на уши, а где-то внизу, в дыму, еще стонали умирающие, его первая мысль была не о дилемме. Не о войне. Не о том, прав он или нет.
Первая, самая сильная, самая острая мысль была о ней.
Он вдруг представил себе лазарет — так ярко, будто сам там стоял. Душные, прокуренные коридоры, запах карболки и йода, который не выветривается никогда. Койки в три ряда, на них — искалеченные тела. Врачи, склонившиеся над ранами, с красными по локоть руками. Сестры, которые бегают между столами, подавая инструменты, бинты, воду.
Он представил, что творится там сейчас, после отбитой атаки. Сколько раненых уже принесли? Десяток? Два? А может, больше? И каждый из них — чья-то боль, чья-то кровь, чья-то жизнь, которую нужно спасти.
Он вдруг почувствовал острую, почти физическую потребность — не просто знать, что она жива. А сообщить ей. Сказать, что здесь, на валах, тоже всё в порядке. Что она может не волноваться за него. Что он выдержал этот день.
Он отвел взгляд от амбразуры и обвел глазами командный пункт. Штабные офицеры куда-то вышли, телефонист дремал в углу, привалившись к стене. Только один человек был в поле зрения — вестовой, тот самый мальчишка-доброволец, который час назад приносил донесение от Витковского.
Он стоял у двери, вытянувшись в струнку, застыв в ожидании приказа. Молодой, лет шестнадцати на вид, с пушком над губой и огромными, еще не утратившими детской доверчивости глазами. На гимнастерке — свежие заплаты, сапоги не по размеру. Совсем мальчишка.
Кирилл смотрел на него секунду, другую. В голове что-то щелкнуло — не план, не приказ, не тактическое решение. Что-то другое. Личное. Срочное. Невыносимое.
— Подойди ко мне! — голос его прозвучал хрипло, сорванно — он не узнал его сам.
Вестовой вздрогнул, вытянулся еще больше и в три шага очутился перед поручиком.
— Слушаю, ваше благородие!
Кирилл лихорадочно оглядел стол. Бланки, карты, пустые гильзы вместо пресс-папье, огарок свечи в луже застывшего стеарина. Где бумага? Где чистая бумага?
Он рванул ящик, выхватил оттуда обрывок — не бланк, просто кусок бумаги, с одной стороны исписанный чужим, казенным почерком, с другой — девственно белый. Сгодится.
Карандаш нашелся тут же, закатившийся под линейку.
Кирилл писал быстро, торопливо, не тем четким, каллиграфическим почерком, которым выводил приказы и рапорты. Он писал так, как пишут в минуты, когда слова не успевают за мыслью — нервно, с нажимом, ломая грифель.
Всего три слова по-русски, одно — имя. Ни звания, ни должности, ни официальных реверансов. Просто факты. Просто он.
Он перечитал написанное один раз — и свернул бумагу вчетверо, не глядя, пряча неровные буквы от чужих глаз.
— Слушай сюда, — голос его теперь звучал тише, но в нем появилось то, чего вестовой никогда раньше не слышал от офицеров. Не приказная сталь — лихорадочный, почти умоляющий блеск.
Кирилл сунул записку в руку мальчишке.
— В лазарет. — Он говорил быстро, с проглатыванием окончаний, словно боялся, что не успеет. — Передашь лично в руки сестре Ли Цзи. Только лично. Никому больше.
Вестовой хлопал глазами, не понимая, почему такое поручение требует такой срочности.
— Выполнять! — рявкнул Кирилл, и мальчишка, вытянувшись, пулей вылетел за дверь.
Стук сапог затих в коридоре.