18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Илья Модус – Катарсис Империи (страница 6)

18

Камера, которую отвели мне, напрочь рушила всю концепцию мрачности и непередаваемой тоски, которая навязчиво прививалась в двадцать первом веке зарубежным кинематографом.

К слову - прививалась довольно успешно, поскольку многие из моих знакомых до момента солнечного катаклизма были твердо уверены, что каждый первый из заключенных в местах не столь отдаленных состоит в мифической 'братве', пьет по-черному сивуху, ходит в спортивном костюме и навешивает на себя цепи из золота толщиной с сытого питона. Разве что, манера носить несколько килограмм кокаина в деревянной ноге вызывает некоторое сомнение. Надо отдать должное 'фабрике грез' - американский образ жизни и американское мышление они прививают весьма упорно вот уже несколько десятков лет. Мы же с вами понимаем, что сценаристы и декораторы черпают эти образы 'России' со слов эмигрантов и их потомков, много лет назад самостоятельно покинувших страну или высланных молодой советской властью. Надо ли говорить, что человек, лишенный Отечества не по своей воле, превращается в озлобленное существо с гипертрофированной обидой на дом, которого лишен? А стоит еще вспомнить, что значительная часть эмиграции так называемой 'второй волны', концентрирующаяся в Нью-Йоркском районе Брайтон-Бич, несет в глазах неизбывную обиду на несправедливый мир уже последние пару тысяч лет. Так что вряд ли в этой ситуации в американском кинематографе мог возникнуть не то, что позитивный, а просто даже объективный образ России вообще и ее пенитенциарной системы в частности.

Вот поэтому и думают американцы, что у каждого русского есть домашний медведь, совсем ручной, и (пока не напьется водки) даже умеющий играть на балалайке, дома обогреваются ядерными реакторами, а передвигаемся мы на танках, и лишь иногда - на ракетах. Не говоря уже о том, что мы 'спим и видим, как бы захватить весь свободный мир'.

Обо всем этом я думал в первые часы своего заключения. А что мне еще оставалось делать, если ничего другого я делать не мог просто физически? Тело ныло от пережитого, руки и ноги не слушалось, возможность хоть как то контролировать свои конечности вернулась ко мне далеко не сразу.

Просторное помещение, выбеленное и выкрашенное в прагматичные бело-серые тона, с вмонтированной в пол кроватью и вделанным в стену столиком - что еще нужно для того, чтобы отречься от мирских забот и предаться думам о судьбах Отечества?

Откинувшись на довольно жестком соломенном тюфяке, покрывающем мое спартанское ложе (именуемое в определенных кругах 'шконкой', а на официальном языке - нарами), я лежал и думал. В моем нынешнем положении, это было единственно возможным занятием. Хотя (тут я опять позволю себе немного саморекламы) способность здраво мыслить, находясь в таком положении, свидетельствует об уровне самоконтроля, который не каждому доступен.

Испокон веков камеры - 'одиночки' разрабатывались для изоляции человека от социума. Будучи по всей своей природе существом общественным, человек не может долгое время не есть и не общаться с другими людьми. Но, если голод человек в состоянии заглушить курением сигарет, питьем воды, то изоляция от других людей, от животных, от окружающего мира, так называемая 'сенсорная депривация', в большинстве случаев рано или поздно приводит заключенного в панику.

Мир, такой необъятный и полный возможностей, вдруг резко сокращается до размеров каменного мешка размером три на пять метров, с единственным окном, слишком высоко расположенным, чтобы в него можно было любоваться окрестностями, перечеркнутым поперечными прутами арматуры. Да и вид из него, мягко говоря - не из приятных.

Конечно, если вы не являетесь любителем созерцать серые, обшарпанные от времени стены других корпусов того же самого заведения что и служит местом вашего пребывания.

Стоит отметить, что находился я, как это выяснилось уже позже, в 'одиночке' Трубецкого бастиона Петропавловки. А они от века, практически со времени постройки, с петровских времен, когда в бастионе держали опального царевича Алексея Петровича, использовались для изоляции 'политических' заключенных. Жесткий режим, безоговорочное исполнение распорядка и соблюдение дисциплины, двухразовое питание с подачей небогатого рациона через 'кормушки' в дверях камер, все это создавало обстановку, позволяющую даже очень стойким 'клиентам' дозреть до 'разговора по душам' с заинтересованным в этом оперативным сотрудником. А в том, что такая беседа непременно состоится - сомневаться не приходилось. Иначе, какой смысл держать меня на пайке, не предъявляя мне никаких обвинений, и даже не задавая вопросов? Особенно - после катаклизма, который выжег Дальний восток, как лупа школьника-садиста, устроившего 'нашествие на муравейник марсиан с лучами смерти'.

Последнее, что я запомнил в мире, выжигаемом безжалостным Солнцем, это сперва яркий свет, а потом - непроглядная темнота.

Холод, пришедший на смену темноте, как раз и привел меня в чувство.

И я закричал.

Нет, мне не было страшно.

Мне было больно. Я словно разом почувствовал, как сломали всем мои кости, порвали все жилы, нарезали на лоскуты кожу и проехались по мне катком.

Затем - судорога. Меня колотило так, что у меня родилась ассоциация с электриком из анекдота, собравшим 'три фазы' и с девочкой, которая 'ничего себе чихнула'.

Момент перехода судорог в бессильную дрожь от холода я не смог четко зафиксировать. Было мне, знаете ли, не до четкой фиксации. Как говорят по этому поводу в 'жемчужине у моря', в тот момент 'я имел другие интересы'. Но вот что я почувствовал весьма отчетливо, так это ощущение того, что к некоторым частям тела притрагиваться не стоит -слишком уж они холодные.

Близорукость и царящий в камере полумрак не позволили мне как следует рассмотреть комнату - все-таки я не кошка, чтобы вот так с ходу в темноте ориентироваться в незнакомом помещении, как у себя дома. Однако же, мне все-таки хватило остатков сил и ловкости, чтобы нащупать стопку одежды, а также грубое суконное одеяло - далекого предка тех, с которыми вас познакомит проводник плацкартного вагона или каптенармус воинской части. Во всяком случае, после нескольких попыток, окостеневшие от холода пальцы все же подчинились мне, и я смог обеспечить себе хотя бы относительные тепло и уют.

Сколько времени я провел, скорчившись в позе зародыша и натянув на самые нос и уши колючее одеяло - не знаю. Я даже не попытался сориентироваться в комнате - темнота и близорукость - это неприятно, да и сил не было, голову вертело в послешоковом 'отходняке'. Всякий, кто переживал тяжелую травму, меня хорошо поймет, а остальные - просто поверьте моему опыту.

Уже к утру сбылся мой прогноз относительно того, что 'такая беседа непременно состоится'.

За мной пришли.

В камеру вошли два очень похожих друг на друга невысоких, крепко сбитых мужика в серой форме. Один из них остался у двери камеры, а второй пододвинул ко мне обнаруженный еще с вечера сверток с одеждой, и, не допускающим возражения тоном, пробасил 'Соизвольте одеться, господин хороший, вас приказано доставить'. Голова еще плохо реагировала на слова, но вот особенности одежды я отметил всем телом - она, похоже, была сшита из грубой шерстяной ткани, безо всяких примесей типа лайкры или вискозы. Уж не знаю, угадал ли я с составом ткани, но, во всяком случае, уже через считанные минуты - это одеяние натерло мне все и везде, что и где только можно. Не могу не поделиться с вами впечатлениями - идти на допрос в одежде, которая настолько немилосердно натирает - не самое приятное ощущение в мире. В моем списке отрицательных ощущений оно идет сразу же после 'позвонить пьяным своей бывшей' и непосредственно перед 'нарваться на московское руководство, имея неподготовленную квартальную отчетность по плану сбыта'.

Как только я, путаясь в незнакомой одежде все еще подрагивающими руками, кое-как облачился, меня потащили на допрос. Буквальным образом - потащили, поскольку к этому моменту я, конечно, мог сделать несколько неуверенных шагов, но расстояние в пять шагов от нар до двери показалось примерно таким же длинным и мучительным, как полярная экспедиция капитана 2 ранга Скотта. Так что если бы не крепкие руки моих конвоиров, стальной хваткой прихвативших мои предплечья, то и кончился бы мой тогдашний поход примерно так же, как и вышеупомянутая экспедиция.

Суета, связанная с подъемом и одеванием, несколько прояснила мой рассудок. И уже в коридоре мой здравый смысл начал сначала робко, а затем все более уверенно бунтовать против окружающего. Вскоре этот бунт увенчался успехом, потерпевшее временное поражение эго, отвечающее за юмор, было загнано в дальние уголки сознания, а интеллект начал 'молотить' в полную силу, анализируя информацию, которая, по здравом размышлении никак не соответствовала всему, что предшествовало моему мучительному пробуждению.

Спусковым крючком для моего мозгового штурма явился снег. Да - да, самый обычный снег, который выпадает зимой. И объяснить его появление на подоконниках не особо чистых окон я ничем, кроме как внезапным пришествием зимы, не мог. Но, спрашивается - откуда зима в разгаре лета? Или меня переместили из солнечного летнего Хабаровска в заснеженную Сибирь, где медведи ходят в ушанках и пьют паленую водку? Но эта мысль была бы уместной для москвича, для которого все, что расположено чуть восточнее (а особенно - северо-восточнее) МКАДА - уже терра инкогнита (некоторые говорят откровеннее, 'ссыльно-каторжная местность'). А любой нормальный русский человек в курсе, что летом, вообще-то, в Сибири, даже в Якутии жарче, чем, скажем, в Москве - таковы уж особенности резко континентального климата.