Илья Карлинский – Бенедикт Спиноза, или Геометрия свободы (страница 5)
— Ты осторожный человек, — сказал он. — Это хорошо. Будь осторожным. Но — он поднял палец, — только в том, что касается людей. В том, что касается мыслей — никакой осторожности. Мысль, которую думают осторожно, не стоит ничего.
Барух кивнул.
— Я стараюсь.
— Я вижу. — Ван ден Энден встал. — Приходи послезавтра. Мы будем читать Гоббса. Там есть место о природе власти, которое меня интересует в связи с твоими идеями о субстанции.
Барух вышел на улицу. Ночь была холодная, с запахом приближающегося дождя. Он шёл по Сингелу и думал не о Гоббсе — о слове, которое произнёс ван ден Энден:
Он ещё не знал ответа.
Он думал: надо попробовать.
Глава 3
«Анатомия ереси»
Михаэль де Спиноза умер в марте 1654 года.
Умер от чахотки — медленно, как умирают от чахотки, с долгими неделями облегчения, которые кажутся выздоровлением, и резкими ухудшениями, которые возвращают надежду к исходной точке. Барух был при нём. Сидел у постели. Читал вслух — сначала Тору, потом просто то, что отец просил. Однажды Михаэль попросил прочесть псалом двадцать третий, и Барух читал — медленно, на иврите, и думал о том, что слова псалма красивы именно потому, что не объясняют, а только называют.
После смерти отца Барух стал главой конторы.
Ему был двадцать один год.
Дела шли трудно. Михаэль оставил долги — не катастрофические, но ощутимые, — и первый год Барух занимался преимущественно тем, что выплачивал их, параллельно пытаясь наладить поставки, которые при отце работали на личных договорённостях, а теперь требовали новых. Брат Габриэль помогал — добросовестно, надёжно, — но у Габриэля не было той деловой остроты, которой обладал Михаэль. Барух, как выяснилось, тоже не обладал. Он был честен в делах, точен, аккуратен — но ему не хватало того инстинкта торговца, который позволяет почувствовать выгодную сделку раньше, чем её увидит разум.
— Ты слишком много думаешь перед тем, как решить, — сказал ему однажды Габриэль.
— Это плохо?
— В торговле — да. Пока ты думаешь, другой уже купил.
Барух смотрел на брата. Потом — на стол, заваленный накладными. Потом снова на брата.
— Я понял, — сказал он.
Но не изменился. Думал по-прежнему. Торговля шла по-прежнему.
Кружок, который собирался несколько раз в месяц, стал важнее конторы.
Это не было формальным обществом — скорее привычка нескольких людей собираться в одном месте и разговаривать. Симон де Врис снимал небольшой дом на Кейзерсграхте, и его гостиная по вечерам превращалась в нечто среднее между диспутом и ужином. Приходили разные люди: молодой врач Людвиг Мейер, который уже тогда отличался тем особым сочетанием ума и такта, которое делает из человека хорошего собеседника; Ян Риёверц — книгоиздатель, читавший всё, что печатал, и имевший собственные взгляды на всё прочитанное; иногда — молодой Альберт Бург, сын богатого амстердамского семейства, пылкий и непоследовательный, как бывают пылкие молодые люди.
Барух читал вслух. Не книги — собственные заметки. Свои первые попытки изложить то, что складывалось в голове.
Первый раз — с извинениями, с оговорками, с «это только черновик».
Второй раз — без извинений.
Третий раз люди просили его принести записи заранее, чтобы успеть подготовить вопросы.
Однажды вечером он изложил тезис, который поменял температуру в комнате.
— Бога нельзя понять как личность. — Он говорил медленно, тщательно, как говорят люди, которые знают, что слова важны. — Когда мы говорим, что Бог гневается, или милует, или радуется — мы переносим на Него человеческие свойства. Это антропоморфизм. Он понятен, он удобен, он нужен для молитвы и проповеди. Но он ложен. Бог — если понимать это слово точно — это то, что существует само через себя, что является причиной себя самого и всего остального. Это не личность. У личности есть желания, цели, настроения. Бог — это не желание и не цель. Бог — это то, что Спиноза Аристотель назвал бы первоначалом, только взятым до конца: не первый среди многих, а единственный.
Молчание.
— Это атеизм, — сказал один из присутствующих — молодой юрист по имени Петер Балинг, человек обычно сдержанный.
— Нет, — ответил Барух. — Атеизм — это отрицание Бога. Я не отрицаю. Я говорю о Боге, которого нельзя отрицать, потому что он тождествен самому существованию. Отрицать его — значит отрицать, что что-то есть. Это логически невозможно.
— Но такой Бог не слышит молитв, — сказал Мейер.
— Нет.
— Не вознаграждает и не наказывает.
— Нет.
— Не вступал в завет с Израилем.
— Нет. Завет с Израилем — это исторический и политический факт. Важный факт. Но его источник — в природе человеческих обществ, а не в воле существа, стоящего над природой.
Бург вскочил:
— Но тогда что такое Тора? Что такое заповеди?
— Тора — это свод законов и историй, которые создало еврейское сообщество для своего сохранения и нравственного воспитания. Это ценно. Это важно. Но это человеческое. Не потому что плохое — а потому что созданное людьми для людей.
Т ишина была другого рода — плотная, почти осязаемая.
— Ты понимаешь, что ты говоришь? — спросил де Врис. Не обвинительно — с тем особым выражением человека, который хочет убедиться, что правильно понял.
— Да, — сказал Барух. — Понимаю.
— И не боишься?
Он подумал секунду.
— Боюсь ошибиться, — сказал он. — Боюсь сказать что-то неточное. Остального не боюсь.
После этого вечера Симон де Врис отвёл Баруха в сторону и сказал, что несколько человек из присутствующих — не он, но другие — могут донести. Что слова о Торе как человеческом произведении — это именно то, за что отлучают. Что надо быть осторожнее.
Барух слушал.
— Ты думаешь, я должен замолчать? — спросил он.
— Я думаю, ты должен выбрать.
— Между чем и чем?
— Между тем, чтобы думать вслух, и тем, чтобы остаться в общине.
Барух смотрел на Симона. Симон был добрым человеком — искренним, преданным, готовым на многое ради дружбы. Он предлагал Баруху деньги — большие, достаточные, чтобы не работать в конторе совсем. Барух принял небольшую сумму — ровно столько, чтобы не думать о хлебе — и отказался от большего.
— Я выбрал, — сказал Барух.
— Когда?
— Давно. Просто не всегда знал, что выбрал.
Раввин Мортейра пришёл сам.
Это было неожиданно — обычно вызывали к нему, а не наоборот. Но однажды утром, когда Барух был в конторе и разбирал накладные, дверь открылась и вошёл раввин — без предупреждения, без ученика, один.
Мортейра был стар. Барух видел его часто, но сейчас заметил это особенно отчётливо: старый человек с тяжёлой мудростью в глазах — мудростью не приятной, а той, которая накапливается от долгого наблюдения за тем, как люди делают ошибки.
— Я слышал, — сказал Мортейра без предисловий.
— Что именно?
— Достаточно. — Он сел — не спрашивая разрешения, по-хозяйски, как садится человек, который привык, что ему уступают. — Барух, я знал твоего отца. Я знал тебя с пяти лет. Ты был лучшим учеником, какой у меня был за сорок лет. Это я говорю не для того, чтобы польстить. Это факт.
— Я слушаю.
— Именно поэтому я пришёл сам, а не вызвал тебя. Ты можешь думать, что хочешь. Никто не может тебе запретить думать. Но ты говоришь. — Он поднял палец. — Это другое. Ты говоришь вещи, которые разрушают основы. Не твои основы — основы общины. Людей, которые держатся вместе только потому, что верят в одно. Разрушь эту веру — и что останется?
— Останется разум, — сказал Барух.