18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Илья Хан – Ты учишь меня быть (страница 11)

18

– Знаешь, пап, у тебя действительно сильные руки. Я помню, ты меня всегда легко поднимал, даже когда я стал тяжелым. Наверное, потому что ты просто сильный, у тебя кость широкая.

Это не был специально подобранный текст, просто в его картине мира он видел сильные руки, которые его поднимали. Он видел широкую кость, которая ассоциировалась у него с надежностью, с защитой. И этот простой, детский взгляд перевесил все мои взрослые, изощренные, самоуничижительные нарративы. Потому что он сказал это не чтобы сделать мне приятно. Он это видел, по-своему, и заставил и меня увидеть. Увидеть в себе остатки силы, потенциал. И это породило желание похудеть, стать сильнее. Для него, чтобы и дальше легко его поднимать, для себя. Он перепрограммировал мое отношение к самому себе, сменил систему с ненависти и отказа на уважение и заботу. И сделал это не лекцией о здоровом образе жизни, а совместным, ненавязчивым, радостным действием. И у меня получилось, я взял себя в руки и похудел до комфортных для себя параметров.

Глава 11. Какой груз я нес в себе и как он, этот груз, давил не на меня, а на него.

Я пришел в отцовство. Нет, не так. Я ввалился в отцовство, как в яму, неся на своих плечах весь скрипучий багаж своего собственного детства. Мой отец, дед Матвея, был человеком суровым, молчаливым, эмоционально глухим. Его любовь, если это можно было так назвать, выражалась в суровых нравоучениях и требованиях: быть сильным, не ныть, не показывать слабость, быть лучшим. В его мире слезы были категорически запрещены, объявлены вне закона. Страх – позором, свидетельством несостоятельности. Неудача – клеймом, знаком природной ущербности. И я, его сын, сам того не осознавая, не проработав, не переварив этот опыт, начал транслировать его дальше, уже на своего сына, на Матвея. Я стал передавать родовую травму по наследству. Когда Матвей в семь лет, после просмотра страшного, как ему казалось, мультика, боялся засыпать один, боялся темноты, его первая, детская, абсолютно нормальная просьба:

– Пап, посиди со мной, пока я не усну, мне страшно.

Встречалась не объятиями, а моим внутренним, а потом и внешним раздражением:

– Ты же мужчина уже, маленький, но мужчина, как не стыдно, прекрати эти девичьи страхи.

Это была не моя мысль, это был не мой голос, это был голос моего отца, звучащий из моих уст, моего горла, искажающий мое лицо в знакомую, ненавистную мне самому гримасу нетерпения и презрения к слабости. Я в этот момент не видел своего испуганного, дрожащего сына, которому нужна защита. А видел маленького себя, того самого мальчика, которого стыдили за то, что он боялся темноты, за то, что он плакал, когда упал. И я, вместо того чтобы наконец-то защитить того маленького, несчастного себя, которого во мне так и не приняли, я нападал на его проекцию. На его живое воплощение в лице моего собственного ребенка. Я бил своего внутреннего ребенка, избивая его внешнее отражение. Это был порочный, безумный круг насилия, передающегося по наследству. Матвей, в своей детской мудрости, интуитивно нашел ключ к этому заколдованному кругу. Он задавал вопросы, простые, наивные, но бьющие точно в цель. В моменты моих самых сильных, самых неадекватных, самых пугающих реакций.

У нас произошла ситуация. Матвей пришел из школы каким-то шаркающим, усталым шагом. Лицо опущено, глаза смотрели в пол. Он молча снял рюкзак, молча пошел в комнату. Я, поглощенный своими мыслями, сначала не обратил внимания. Потом все же спросил:

– Что случилось?

– Контрольная по математике, я получил три.

И губы его задрожали, он был на грани слез, стыда, отчаяния, потому что ждал пятерки, потому что хорошо готовился. Моя автоматическая, мгновенная реакция, продиктованная страхом, паникой и тем, как воспитывали меня, – это холодный спокойный тон, лишенный всякой теплоты:

– Ну что ревешь, слезами горю не поможешь, соберись. Будешь больше заниматься, не будешь получать тройки. Надо было готовиться основательно, а не в свои компьютерные игры играть, сам виноват.

А внутри меня в это время бушевала буря, страх, что он вырастет не сильно умным, каким, как мне казалось, вырос я. Паника, что это мой провал как отца, потому что не смог, не научил, не проконтролировал. И страх перед его слабостью, перед этими дрожащими губами, потому что в моем детстве слабость не просто не принималась, она изгонялась, как чума. Она была опасна, она означала, что ты не выживешь. Матвей поднял на меня глаза, полные слез, в них не было испуга и не было даже обиды. Как будто он смотрел не на разгневанного отца, а на что-то другое, потом утер кулаком нос, сглотнул комок в горле и спросил тихо, не дрожа,

– Папа, а тебе в детстве тоже было обидно, когда ты получал плохие оценки?

Этот простой, детский вопрос, заданный в самую гущу моего эмоционального урагана, был подобен лучу света, разрезающему тьму. Я хотел сказать нет, хотел солгать, как лгал всегда самому себе. Хотел выпалить, что никогда не получал троек, а учился на отлично. Но его взгляд был таким чистым, таким открытым, не обвиняющим, не манипулирующим, любопытным, просто интересующимся: «А как было тебе?». И я не смог солгать.

– Было, – выдохнул я, – очень обидно. Мой отец, твой дед, он очень ругался, очень.

– И тебе было страшно? – продолжил он свою исследовательскую линию.

– Да, очень страшно, я боялся идти домой.

– А потом, что ты делал?

– Потом я старался еще больше, зубрил. Но все равно боялся, но не из-за математики, а боялся всегда ошибиться и показаться слабым.

Он помолчал, переваривая, а потом спросил:

– А сейчас ты боишься, когда я ошибаюсь?

– Боюсь, – сказал я, и это было самым честным признанием в моей жизни.

– Боюсь, что тебе будет так же больно, как мне было. Боюсь, что ты вырастешь несчастным, как я иногда себя чувствую. Что ты не вырастишь умным человеком.

– Но я же не ты, – просто сказал он, как будто констатировал, что небо голубое, а трава зелена.

– Мне просто сейчас грустно, обидно. И я хотел, чтобы ты просто обнял и сказал, что ничего, бывает. А не чтобы ты злился и говорил, что я сам виноват.

Я осознал, что Матвей отделил мою боль, мой страх, мою историю от его ситуации. Он показал мне механизм проекции в действии. Как я, взрослый, умный, образованный мужчина, накладываю свою старую, незажившую рану на его свежую, пусть и болезненную, царапину. И вместо того чтобы лечить его царапину, я начинаю раздирать свою старую рану и кричать от боли, обвиняя его в том, что он эту боль причиняет. Уже потом осознав, я придумал свою внутреннюю, спасительную технику. В момент сильной, почти неконтролируемой реакции на его поведение, на его неудачу, на его неправильность, я заставляю себя остановиться, сделать паузу. И спросить себя внутри, как он спросил меня тогда, что такого ужасного для меня в этом? Почему это вызывает во мне такую бурю? Чья это боль на самом деле, моя старая, детская или его настоящая, сегодняшняя? Матвей научил меня этому разделению, своими простыми вопросами.

Если дружбе и открытости меня учил Матвей относительно мирно, через терпеливые примеры и мягкие наставления, то с конфликтами всё было драматичнее. В прямом смысле этого слова. По возможности я старался избегать конфликтов. На работе дипломатия, компромиссы, иногда закулисные игры, переговоры через третьих лиц, но никогда открытое противостояние. Я считал, что умный человек всегда найдёт обходной путь, что прямое столкновение – удел глупцов и грубиянов. В семье уход в молчание, отложенные разговоры, уступки в мелочах, лишь бы не поднимать волну, не начинать тяжелый разговор, не смотреть в глаза проблеме. Я считал это мудростью, зрелостью, высшим пилотажем социального взаимодействия. Оказалось, обыкновенной трусостью. Трусостью, которая годами копилась внутри и превращала меня не в мудреца, а в человека, который боится собственной тени, боится сказать нет, боится защитить то, что для него важно. Матвей же конфликтовал как все дети, открыто, искренне, иногда с кулаками, иногда со слезами, но всегда прямо. Не держал в себе, не копил, не превращал обиду в тихую ненависть, как это делал я. Он проживал конфликт здесь и сейчас, как острую, но короткую грозу, после которой снова светит солнце.

Первая серьёзная драка, которая стала для меня уроком, случилась в школе в начальных классах. Это уже потом он научился умению выходить из потенциально конфликтных ситуаций. Но в этот раз было по-другому: меня вызвала учительница Марья Ивановна, позвонив в обеденный перерыв,

– Ваш сын подрался на перемене, нужно приехать.

Я положил трубку, и мир на секунду поплыл перед глазами. Я же учил его решать всё словами, в том числе и давать сдачи, я же вдалбливал с детства, что драка – последнее дело, умный всегда договорится. В машине по дороге в школу я кипел от возмущения, смешанного со страхом. Что скажут другие родители, что подумает учительница? Как это отразится на его репутации? Мои мысли крутились вокруг оценок, мнений, последствий. И только где-то на задворках сознания шевелился вопрос: а что случилось, почему, что он чувствовал?

Учительница, Марья Ивановна, женщина пятидесяти лет с уставшими глазами и вечной пачкой тетрадей под мышкой, встретила меня в коридоре возле своего кабинета. Лицо у неё было серьёзным, озабоченным.