Илья Хан – Поцелуй Искариота (страница 8)
Отец принял Марию, она поселилась в маленькой комнатке над кладовой. Теперь она ткала за двоих, за себя и за мать, которая уже не могла нормально работать. Она вставала затемно, садилась за станок и работала до тех пор, пока не начинало темнеть в глазах, но она не жаловалась, потому что жаловаться было некому. Вскоре она поняла, что ткачество не спасает, – пустота внутри росла. Она заползала в неё по ночам, когда Мария лежала с открытыми глазами и слушала, как мыши скребутся за стеной, а отец кашляет в соседней комнате – старый, больной, одинокий. Она настигала её днём, когда Мария стояла у колодца и смотрела на своё отражение в мутной воде.
– Ты стала старой девой, – сказала ей однажды старшая сестра Марта, пришедшая в гости с мужем и тремя детьми. – Такая молодая, а уже старая дева, что с тобой случилось?
Мария не ответила. Она смотрела на детей Марты, двух мальчиков и девочку, розовощёких, шумных, живых. Ей хотелось прикоснуться к ним, погладить по голове, но она не посмела. Она боялась, что её бездетность заразна. Боялась, что если она дотронется до чужого ребёнка, то он заболеет и умрёт, как умерли её собственные.
В шестнадцать лет Мария впервые вышла на улицу без покрывала. Это был маленький бунт, почти незаметный: она просто накинула платок на плечи, оставив волосы распущенными, и пошла к причалам, чтобы купить свежей рыбы к ужину. Она не думала о том, что делает плохое. Она просто устала прятать лицо, устала опускать глаза, устала быть невидимкой. Хотелось воздуха, ветра в волосах, чтобы кто-нибудь посмотрел на неё и увидел просто женщину. Прохожие оглядывались. Женщины шептались, мужчины смотрели, и в их взглядах было то, что заставляло Марию сжимать кулаки и ускорять шаг. Она была красива – даже после того, как жизнь выпила из неё почти всё. В ней оставалась какая-то дикая, необузданная красота, и мужчины чувствовали это. Через месяц она уже не носила покрывала вовсе. Через два начала разговаривать с матросами в портовых тавернах, через три позволила одному из них проводить её до дома.
Это случилось в сумерках, когда на Магдалу опускается лиловый сумрак и фонари на причалах зажигаются один за другим. Моряк был из Сидона, смуглый, с золотой серьгой в ухе и руками, покрытыми татуировками. Он говорил по-арамейски с ужасным акцентом, но Марии было всё равно. Ей не нужны были слова, ей нужно было забыть. Он заплатил ей монетой. Мария взяла её, не глядя, спрятала в складках одежды. И с этого дня началась её новая жизнь.
Её называли блудницей, потом одержимой, в которой живут бесы. Семь бесов, так говорили, именно семь, что значило, что в ней поселилось всё зло мира. Что она продала душу демонам. Что она проклята, и любой, кто приблизится к ней, будет проклят тоже. Но бесы не были демонами в том смысле, какой вкладывали в это слово фарисеи и книжники. Бесами Марии были горе, отчаяние, ненависть к себе, голод по любви, которую никто не мог утолить, и страх. Бесами были слёзы, которые она глотала, смеясь, и смех, который звучал как плач. Бесом была пустота внутри, куда она бросала каждого мужчину, который приходил к ней, надеясь, что хоть один заполнит её, но они падали, как камни в колодец, и дна не было слышно.
Каждая ночь была одинаковой и разной. Одинаковой, потому что всегда был мужчина, всегда были чужие руки, всегда было ощущение, что её тело больше не принадлежит ей. Разной, потому что мужчины были разными. Одни платили и уходили, не сказав ни слова. Другие задерживались, пили вино, рассказывали о своих семьях, о морских путешествиях, о том, как они убили человека в драке в порту Тира. Третьи были жестоки, били, кусали, оставляли синяки, которые Мария потом замазывала глиной, чтобы никто не видел.
Алфей умер, когда Марии было девятнадцать. Он задохнулся во сне, старая болезнь лёгких, которую он заработал в молодости, суша рыбу на пропитанных солью камнях. Утром управляющий нашёл его мёртвым: он лежал на спине, глаза открыты, рот приоткрыт, лицо синее. Никто по нему не плакал, даже Мария. Она стояла у порога и смотрела на тело отца. Ей вспомнилась её первая попытка сбежать из дома, в десять лет, когда она собрала узелок и пошла к озеру, чтобы уплыть на лодке в неизвестность. Отец догнал её у причала, отшлёпал, запер в подвале на двое суток и потом две недели не разговаривал с ней. Она вспомнила, как он однажды, пьяный, сказал ей: «Ты никогда не выйдешь замуж. Ты дикая кошка, а диких кошек никто не берёт в дом». Она вспомнила, как он смотрел на неё, когда она вернулась после смерти Елиазара, – с презрением и жалостью. Она вспоминала это, и слёзы не приходили.
Мать, Саломея, не прожила и года. Она умерла за ткацким станком, с челноком в правой руке и бердом в левой. Полотно, которое она ткала в последний день, так и осталось незаконченным, с длинной нитью, свисавшей вниз, как чья-то оборвавшаяся жизнь. Мария нашла её утром. Мать сидела с открытыми глазами, и на лице её было выражение удивления, как будто она не ожидала, что смерть придёт именно сейчас, в середине дня, когда ещё не дошит последний ряд. Мария закрыла матери глаза. Сняла со станка незаконченное полотно, свернула, убрала в сундук. Села на пол и заплакала. Плакала она не о матери, мать была чужой ей все эти годы. Она плакала о себе, о том, что осталась совсем одна. О том, что в этом мире не осталось никого, кто назвал бы её дочерью, никого, кто помнил бы её маленькой, с мокрыми волосами и ободранными коленками.
Дом Алфея перешёл к управляющему; отцовские родственники из Антиохии, услышав о смерти сборщика, прислали доверенное лицо с документами, и управляющему, который втайне был любовником одной из этих родственниц, помог им оформить наследство. Марию снова выгнали на улицу с узелком одежды, старой прялкой и незаконченным полотном матери. Две другие сестры были замужем, а младшую взял на попечительство один из получивших наследство. Мария поселилась в лачуге на окраине Магдалы, там, где кончались дома и начинались болота, питавшие озеро. Болота называли гнилым местом, вода там была зелёная, покрытая ряской, пахнула сероводородом и тиной. По ночам над болотами поднимались бледные огни – болотные газы, которые вспыхивали и гасли, и суеверные рыбаки крестились, говорили, что это души утопленников бродят в поисках покоя. В лачуге не было пола, просто утрамбованная земля, покрытая прелой соломой. Не было окна, только дыра в стене, затянутая тряпкой. Не было очага, только яма для костра посередине, и дым уходил в дыру под крышей, которая никогда не закрывалась.
Мария спала на куче тряпья, свернувшись калачиком, как собака. Днём она ходила в город просить милостыню, продавать себя, воровать, когда удавалось. Ей было двадцать лет, но она выглядела намного старше. Её руки, некогда белые и тонкие, огрубели и потрескались. Лицо, которое в детстве сравнивали с распустившейся розой, стало серым, как зола, с глубокими морщинами вокруг глаз, которых не могло быть в двадцать лет. Волосы, когда-то длинные и густые, выпадали клочьями. Каждое утро она просыпалась и удивлялась, что проснулась. Каждую ночь она засыпала с надеждой, что не проснётся. Но сон был чутким, тревожным, полным кошмаров, в которых она тонула в озере, а кто-то стоял на берегу и смотрел, как она захлёбывается, и не протягивал руки. И в ней всё так же жили семь бесов.
Первый бес назывался стыд. Он приходил по утрам, когда Мария открывала глаза и видела дырявый потолок, сквозь который сочился серый свет, свет дня, который не хотелось встречать. Он шептал: «Посмотри на себя. Ты стала тем, кем все тебя считали. Ты блудница, ты падаль, ты мусор на дне колодца. Твои родители снова умерли бы от стыда, если бы увидели тебя сейчас».
Второй бес назывался гнев. Он поднимался в ней, когда какой-нибудь матрос, отдавший монету за ночь, начинал хвастаться перед товарищами, как он «отодрал магдалинскую сучку»; или когда торговка на рынке, узнав её, кричала вслед: «Проходи, проходи, не оскверняй мои овощи своей тенью»; или когда она видела детей, играющих на улице, весёлых, здоровых, с полными животами. Тогда её руки сжимались в кулаки так, что ногти впивались в ладони до крови. Она хотела убить всех жителей этого города. Хотела взять нож и перерезать глотки одному за другим, пока красная вода не смешается с синей водой озера и весь мир не утонет в крови.
Третий бес назывался зависть. Он настигал её на рынке, когда она видела молодых женщин с детьми на руках, счастливых, уставших, обыкновенных. Женщин, у которых был дом, муж, миска горячей похлёбки на ужин и детский смех за стеной. Мария ненавидела их. Ненавидела за то, что они жили той жизнью, которая не была дарована ей. За то, что их дети не умирали в младенчестве. За то, что их мужья возвращались из моря. За то, что они не знали, что такое стоять на коленях на грязном полу и чувствовать, как чужие руки сжимают твои волосы, а ты улыбаешься, потому что так надо, потому что, если ты не улыбнёшься, тебя побьют или не заплатят.
Четвёртый бес назывался ложь. Он внушал ей, что она уже не человек. Что нет ей прощения, нет возврата, нет пути назад. «Ты перешла черту, – шептал бес голосом, похожим на её собственный. – Теперь ты можешь только падать дальше вниз, в самую глубину. Там, где нет дна, ты найдёшь покой».