Илья Бояшов – Жизнь идиота (страница 25)
В русских мужчинах есть все, кроме воли…
Голуби — удивительные наглецы. Стоит одному сыпануть на балкон хлеба, тут же теснится целая их банда. И главное — дерутся и гоняют друг друга с самым нежнейшим воркованием.
Вот быль: осенью 32-го на Колыму завезли двенадцать тысяч заключенных. Ранее туда же доставили охранников и овчарок.
К весне 33-го не выжил никто — ни заключенные, ни охранники, ни овчарки…
Газетная информация не дает ничего, кроме неврозов.
В Старой Ладоге, в экспозиции Краеведческого музея, посреди ржавых кольчуг, мечей, наконечников стрел и прочего военного железа, без которого, конечно же, никогда не обойтись, — деревянная уточка.
История наша далеко не мирна: вот почему экскурсантов в Ладоге прежде всего встречают башни, бойницы, толстенные стены — и оружие, оружие, оружие…
Деревянная уточка здесь — вещь из иной галактики, некое недоразумение, нонсенс. Окружающие ее мечи грозны, наконечники стрел смертоносны, кольчуги непробиваемы — все вокруг дышит броней, разорением и военной славой.
Но каждый раз, когда я приезжаю в Ладогу, то прихожу именно к ней.
Тысячу лет назад неизвестный мне человек (хлебопашец, рыбак, воин?) вырезал ее из куска дерева для своего ребенка.
И ребенок (дочурка, сынишка — не важно) играл с уточкой — пускал ее по ручью, прижимал к себе, баюкал, укладывал спать с собой…
Тысячу лет, каким-то неведомым удивительным образом сохранившись, лежала она затем под слоем земли рядом с доспехами, шлемами, гвоздями и скобами для боевых кораблей.
И вот ей, совершенно инопланетной, нашлось место в витрине.
Она примитивна, она незаметна, она тиха, эта средневековая уточка, — но ничто иное здесь так не волнует меня, ничто иное каждый раз так не заставляет мое сердце, увы, уже доста точно черствое, сжиматься и сопереживать — как будто внутри начинает играть какая-то одинокая, хватающая за душу свирель…
Стрелы, мечи и копья, которых осталось несоизмеримо больше, чем детских игрушек, несут в себе неизбывную тревогу… Война и пожары — вот то единственное, что они могут вызвать в памяти.
Поэтому я сторонюсь их.
Когда же смотрю на уточку, представляю, как играли ею, как берегли ее — поет во мне гармония тихой жизни с ее колодезным скрипом, мирными вечерами, запахом хлеба и голосами родителей, которые живы и которые любят…
Такой жизни так мало было у нас, граждане, за тысячу лет нашего с вами существования!
Тем-то уточка и ценна.
Удивительно: живу в Петергофе, чистом, светлом, полном воздуха, цветов, птиц. И вместо того, чтобы наслаждаться всем этим… думаю о всякой дряни. Иногда такой сор в голове, что хоть плачь.
Боюсь, в XXI веке вопрос будет стоять в следующем — кому достанутся безграничные российские ресурсы: Америке или Китаю.
Я лично предпочитаю Китай.
Все равно они схватятся, они неизбежно схватятся — а нам (завоеванным ли, не завоеванным), подобно скифам Блока, ничего не останется делать, как наблюдать за рингом…
Россия — корабль, который при своем потоплении утянет за собой весь мир.
Родильные дома — мрачные, до краев наполненные болью места, в которых бедные женщины расплачиваются за свое сладострастие.
Мужики бегают вокруг, орут во все окна — и тоже расплачиваются. Зато потом — радость.
В каждой мудрости есть доля правды.
Я знаю самого великого неудачника всех времен и народов — это Пит Бест.
«Когда Джон Кеннеди стал президентом Соединенных Штатов, он спросил у своего министра обороны: “Сколько раз мы можем уничтожить СССР?” Тот ответил: “Двадцать раз, а они нас — только пять”. На что Кеннеди ответил, что достаточно и одного раза…»
Нет, по-своему американец чудесен. Но не дай бог, если он заполонит собой весь мир…
Купаюсь в собственной скромности. Какая я все-таки сволочь!
Иногда одна-единственная фотография расскажет о стране или о месте гораздо больше самого внушительного текста.
Воспоминание о давно уже исчезнувшей «Пышечной» всякий раз заставляет влажнеть мои не такие уж и сентиментальные глаза. И дело не в ней самой (она располагалась напротив моего дома и была совершенно обыкновенной) и даже не в пышках (исключительно, кстати, вкусных), а в машине по их изготовлению — невероятной, огромной, пузатой, стеклянной, поставленной на всеобщее обозрение. Восторг всякий раз охватывал меня, малолетку, когда приближался я к живой, дышащей, безостановочно работающей махине. Внутри машины творилось нечто невообразимое! Железной клешней захватывала она очередную порцию возникающего, казалось бы, из ниоткуда теста и шлепала порцию в формочку, в которой шипело масло, — конвейер двигался по кругу. Поначалу нечто белое, бесформенное, на глазах у нас, изумленных детишек, намертво прилипших к стеклу (от этого стекла не то что за уши оттащить, от него отодрать не могли никакие родители), превращалось в очередное румяное чудо, которое сгребала потом и присоединяла к таким же пышкам не менее румяная пышечка-продавщица… А машина работала, она сопела, вздыхала, двигалась всеми своими частями, и от бесконечности ее труда у меня всякий раз захватывало дух.
Это было феноменально, это было завораживающе, это было слишком здорово — пожалуй, ничто не могло сравниться с этим в моем не таком уж и богатом событиями детстве…
Машина по изготовлению пышек.
Человек — удивительное существо. До сих пор не по могучему Союзу грущу я, не по растворившейся куда-то суровой мощи, не по знаменам и лозунгам ушедшей страны, а по ней, усердно трудящейся в обыкновенной, давно уже растворившейся во времени, несуществующей ныне незатейливой советской «Пышечной».
Я тоскую по той машине.
Ибо только тогда, когда я прикасался к ее стеклу, мир для меня превращался в сказку.
Ибо только тогда, потрясенный ею — ее клешней, ее усердием, ее поистине неутомимой деятельностью, — признаюсь, я был по-настоящему счастлив…
Мне очень нравится название одного из лекарств: «Настойка пиона уклоняющегося».
Уклоняющийся пион — перед глазами сразу встает нечто во фраке, в белых перчатках, донельзя утонченное, донельзя аристократическое, обрызганное духами и обязательно уклоняющееся…
Две удивительные страны: Буркина-Фасо и Кот-д’Ивуар. В первом случае приходит на ум фасоль. Во втором — так и видишь перед собой важного напыщенного кота д’Ивуара.
Что за сор — человеческий мозг! Какая невиданная помойка мыслей!
Ислам при всей своей внешней суровости исключительно милосерден к мужчине. Он дает ему право полигамии…
У меня отвратительный характер. Я пессимист. Не чужд алкоголю. Кроме того, терзаюсь всяческими неврозами. Короче — я писатель.
У Эйзенштейна в «Октябре» есть мелькнувшая сцена — поднятый мост, на огромной высоте болтается зацепившаяся за что-то мертвая белая лошадь… Она висит, раскачивается… и падает в воду…
Я думаю почти что с ужасом: сколько же поистине лошадиных сил, нервов и чудовищного количества времени затрачено на то, чтобы снять подобное. Во-первых, найти тушу, причем именно белую (конезавод? живодерня?), во-вторых, доставить ее (перевозка по городу и т. д.), в-третьих, днем развести мост (то есть договориться с огромным количеством ответственных за разводку-сводку людей), в-четвертых, зацепить, в-пятых, сделать так, чтобы лошадь эффектно висела, в-шестых — эффектно упала, в-седьмых, выловить страдалицу из Невы и т. д. и т. п. (и далеко не факт, что все получится с первого дубля!). А еще — дождаться погоды, установить камеры, определиться со светом, синхронизировать целую кучу людей от осветителей до помощников, то есть совершить миллион невообразимейших, сложнейших операций… и это все ради пяти — десяти секунд экранного времени…
Бедные киношники! Сценарист, весь в тепле и уюте, валяясь на кушетке, прихлебывая коньячок, озаренный, воскликнет: «Что, если предложить вот такой вот поворотик сюжетца-с, этакий штришок-с…» И предлагает одним росчерком свой штришок: «На поднятом мосту, зацепившись, висит мертвая лошадь — символ страданий трудового народа. Затем она падает…»
И затем, погоняемый свихнувшимся на штришке режиссером, муравейник из ассистентов, осветителей, операторов, рабочих, короче, целая куча народу в поту и мыле, под дождем, снегом или в несусветной жаре часами и сутками корячится, останавливая движение целых районов, разводя мосты, доставляя лошадей и проч. и воплощая озарение…
Те, кто снимает фильмы, — святые…
Честолюбие у меня, конечно, есть, но оно какое-то вяловатое. Стоит по голове погладить — и все. И здорово! И больше ничего не надо.
Ругать Сталина — это все равно что крыть целую эпоху.
В Кронштадтском морском соборе мозаичный пол — сплошное напоминание о диснеевской «Русалочке»: повсюду под ногами удивительно яркие мультяшные рыбки и морские коньки…
Я видел пальцы Рихтера: мне было семь или восемь лет, мой отец привел меня на концерт (кажется, в петербургский Дом композитора), я помню, как поднял Рихтер над роялем руки — и вдруг обрушил пальцы свои на клавиши, настолько мощно, настолько свирепо, что неожиданно полопались струны…
«Пирамида» Леонида Леонова — нагромождение материала, из которого автор собирался возвести храм… но не успел.
Самое печальное, когда национальная идея создается на почве ненависти к соседу, когда злоба к бывшему брату — единственное, что лежит в ее основе.