Игорь Журавлёв – Перестройка 2.0 (страница 54)
На том и порешили. Следаки отбыли, а меня сержант повел к новому месту жительства. Но прежде, нежели мы вышли из комнаты для допросов, я обернулся к нему и предупредил:
— Запомни сержант, я старший лейтенант КГБ. Если ты только одним словом или намеком обмолвишься об этом уголовникам, я тебя в лагере сгною, понял?
— Да понял я уже, товарищ старший лейтенант, — угрюмо ответил тот, — но, честное слово, всё битком!
— Ладно, если понял, давай, веди.
И мы пошли по направлению к камерам.
Лязгнули запоры, я осмотрелся и поморщился. Запашок тут стоял еще тот! Ну да, стандартная камера КПЗ или ИВС — неважно. От изменения названия суть в данном случае не меняется, как не меняется и все остальное. Слева в углу возле самой двери параша — молочный бидон для отправления естественных потребностей организма. А прямо, буквально в двух шагах от двери нары — сплошной деревянный настил от одной стены до другой, упирающийся в противоположную от двери стену с небольшим окном, так плотно закупоренным разными решетками и сетками, что сквозь него свет еле-еле просачивался. Днем, естественно, сейчас не просачивалось вообще ничего. На стенах, так называемая "шуба", чтобы сидельцы ничего не писали. Но народ наш хитер, если нельзя на стене — пишут на нарах. Или на побеленном потолке, который и в этой камере тоже был весь исписан. Делается это просто. Встаешь на нары, зажигаешь спичку и копотью от пламени выводишь на белой штукатурке все, что душа пожелает. А душа — она такая, всегда желает высказаться, да и тяга народа к наскальным росписям, видимо, заложена в генах. Помню, мы с женой гостили в Германии, в городе Билефельде. А там, самая высокая точка города — это старинная крепость Шпаренбург, на высоком холме. И вот, забрались мы по длинной круговой лестнице на башню этой крепости, вышли на площадку и первое, что увидели — это надпись, выцарапанная чем-то на каменном зубце, которая на чистом русском языке сообщала, что Маша и Галя были здесь. Любит наш народ писать на стенах!
Прямо над дверью — тусклая лампочка в углублении, закрытом железной пластиной с дырками. Поэтому здесь всегда полумрак — и днем и ночью. Но это пока глаза не приспособятся. Ну, что? Я надеялся, что в этой жизни сюда не попаду никогда. Однако человек предполагает, а Бог располагает.
Я присмотрелся. На нарах лежали и сидели четыре человека. "Плохо, — подумал я, — места будет мало, здесь и четверым только-только". Вслух же сказал:
— Привет, парни! Загораем?
Кто-то хихикнул, разряжая атмосферу, а тот, что у стены справа, спросил:
— Чё, братан, с воли?
— Ну, — ответил я, стягивая кроссовки и забираясь прямо на средину нар. Остальным невольно пришлось потесниться.
— Душно здесь у вас, — прокомментировал я, снимая футболку и пристраивая ее под голову. И добавил:
— Меня Гоша зовут, погоняло — Куба. Живу правильно. А вы кто такие, братва?
Здесь дело вот в чем, я вам сейчас всё объясню. Помню, в той жизни я всегда смеялся, вспоминая разные "ментовские" сериалы о тюрьме. Уж такой жути там нагонят! Хотя, оно, может, и правильно с воспитательной точки зрения, чтобы боялись. В реальной жизни всё проще и спокойней. Хотя, слышал я, что на малолетке — в камерах и лагерях для несовершеннолетних преступников царит беспредел[84]. Но ведь подростки всегда жестоки по своей природе, это каждый знает. Они любят сбиваться в кучки и издеваться над слабыми. Слава Богу, я там не был. У взрослых же всё иначе, как я уже сказал — тише, спокойней, пристойней, что ли даже, если в подобном случае можно так выразиться. Тебя никто не трогает, если ты сам чего не накосячишь. Потому что, в основном, что бы мы об этом ни думали, в тюрьмах сидят самые обычные люди, наши вчерашние знакомые и соседи, в большинстве своем — случайно оступившиеся. Я бы сказал — те, кому часто просто не повезло, поскольку многие, гораздо худшее совершившие, нередко так никогда и не попадаются. Соответственно, и ведут они себя в тюрьме как самые обычные люди. Но, как и в любом закрытом обществе, здесь есть свои неписаные правила, которые надо соблюдать. Называются эти правила — "понятия". Например, нельзя лежать на одних нарах с "опущенными". "Опущенные" — это далеко не всегда гомосексуалисты или, как их здесь называют — "петухи", это просто особая каста людей, которых "опустили" — то есть объявили опущенными. За что? — Да за самые разные вещи, часто — за дело, но порой и по беспределу. Однако, как бы они ни попали в разряд опущенных, отныне и на всю жизнь в местах заключения для них отдельные места в камерах и бараках, в столовой и в бане. И если ты сядешь на эти места, даже случайно, сам таким становишься (один из вариантов стать опущенным). Если они скроют свою масть и будут жить с обычными мужиками и это выяснится, то, как минимум, их очень сильно изобьют, а в горячке могут и прибить, не рассчитав. Однажды мне самому пришлось быть свидетелем такой расправы — жуткое дело. В таких условиях очень важно сразу объявить себя, кто ты есть по "масти". Ну, конечно, если ты не первоход и еще неизвестно, кем станешь.
Именно поэтому, когда я вошел, то сразу объявил о том, что живу правильно, что означает, в переводе на нормальный русский язык, что я, не опущенный и не козел, то есть — не петух и не работаю на ментовскую администрацию, но наоборот — стараюсь соблюдать воровские законы. И все это сразу поняли. Теперь в ответ, они тоже обязаны, по неписаным правилам, представиться и обозначить свое место в тюремной иерархии. Что они и сделали. Все четверо оказались принадлежащими к касте "мужиков", то есть — обычных работяг, живущих тихо и ни во что не вмешивающихся. Таким образом, что по тем же неписаным правилам, отныне старший в хате я. Что, в общем-то, ничего ни для кого в данном случае не меняло.
После стандартных вопросов о куреве и ритуальной болтовни на тему "менты — козлы" и "вот, я, помню, на воле…", большинство стали устраиваться спать. А что еще делать здесь? К тому же поздний вечер.
Я лежал на нарах, исписанных и изрезанных всевозможными надписями, и смотрел в такой же исписанный потолок. Хотел обдумать все, случившееся сегодня, но неожиданно для себя самого уснул. Видно, организм после всех событий последних суток, включающих в себя смерть и воскресение, срочно нуждался в отдыхе и восстановлении сил.
А Николай Вениаминович приехал вечером домой в твердой уверенности дожать завтра этого молодого да раннего старлея, о чем они со Старостиным, расставаясь, и договорились. Но как только он вошел в подъезд, где-то внутри стала нарастать тревога и неуверенность, которая перешла в решимость, как только он захлопнул за собой дверь квартиры. Он вдруг четко и ясно понял, что если он сейчас не позвонит по телефону, который друзья раздобыли по его просьбе, то на жизни его можно будет поставить жирный крест. Потому что Соколова все равно найдут и его собственную роль в этом деле выяснят. А может уже, прямо в этот момент спецназ КГБ едет освобождать старшего лейтенанта. А потом очень быстро приедут за ним. И тюрьма, из которой он только вышел и куда попал тоже по вине КГБ, опять распахнет перед ним свои ворота. Но это вряд ли, — с какой-то тоской вдруг подумал Немирович, — не будет никакой тюрьмы. Будет выстрел в лоб и безвестная могилка.
А потому, даже не разуваясь, Немирович сел на полочку в прихожей и взял трубку телефона, стоящего тут же рядом, на тумбочке. Немного посмотрел на трубку и, набрав номер, крепко прижал ее к уху, словно боясь, что кто-то у него ее вырвет и не наст ему последнего шанса. На третьем гудке трубку сняли и уверенный голос произнес:
— Путин слушает.
Сердце Николая Вениаминовича ухнуло в яму, но, вздохнув, он нашел в себе силы произнести твердым голосом:
— Товарищ Председатель Комитета государственной безопасности, меня зовут Немирович Николай Вениаминович, я подполковник центрального аппарата МВД. Хочу сообщить о том, где сейчас находится ваш сотрудник Соколов Егор Николаевич.
На том конце провода молча слушали. Когда он закончил говорить. Путин ответил:
— Спасибо, подполковник, не забуду. Завтра в 9 утра будь на Лубянке, пропуск на тебя будет выписан.
— Товарищ генерал-майор, у меня тут охрана от МВД. Боюсь, они меня не пропустят на Лубянку.
— Понял. — Быстро отреагировал Путин. — Кто-нибудь знает об этом звонке?
— Нет.
— Телефон, как думаешь, не прослушивается?
— Думаю, нет.
— Значит так. Может, не прослушивается, а может и прослушивается. Оружие у тебя есть?
— Табельный пистолет Макарова.
— Слушай меня, подполковник. Запрись на все замки и никому не отпирай. Будут ломать дверь — стреляй. Адрес у тебя какой? Ага, понял. Продержись полчаса, через полчаса тебя заберут наши люди. Всё понял?
— Так точно, товарищ генерал-майор.
— Молодец! И ничего не бойся.
Путин положил трубку. А Немирович, достав ПМ, передернул затвор, снял пистолет с предохранителя и, откинувшись спиной на стену, стал ждать, гадая — прослушивается телефон или нет. Прошло пятнадцать минут, и он уже перевел дыхание, надеясь на лучшее, когда на лестнице загремели шаги и в дверь забарабанили. Ну да, пока услышали, пока сообщили начальству, пока дозвонились до Власова, пока тот отдал приказ — как раз пятнадцать минут и прошло. Немирович взглянул на часы и, подождав еще минуту, слушая непрерывный стук в дверь, спросил: