Игорь Шнуренко – Калифорния (страница 12)
Человек-нейтрино
—…Но русская пословица говорит: «Если есть у кого один ум, то это хорошо, а если придет в гости еще умный человек, то будет еще лучше, ибо тогда будет два ума, а не один только…»
— Ум хорошо, а два — лучше, — в нетерпении подсказал прокурор…
— О, д-да, и я то же говорю, — упрямо подхватил старичок, — один ум хорошо, а два гораздо лучше. Но к нему другой с умом не пришел, а он и свой пустил… Как это, куда он его пустил? Это слово — куда он пустил свой ум, я забыл, — продолжал он, вертя рукой перед своими глазами, — ах, да, шпацирен.
— Гулять?
— Ну да, гулять, и я то же говорю. Вот ум его и пошел прогуливаться и пришел в такое глубокое место, в котором и потерял себя…
1. Герой бросает сеть в свое прошлое.
Глядя в прошлое, он выбирает сеть
Существует два вида сна. Первый — когда спускаешь воображение с тормозов, и отправляешься в неизведанное, и получаешь ласки, немыслимые наяву. Второй вид гораздо опаснее. Это, может быть, и вовсе не сон, ибо сознание ограничивает воображение, ставит ему красные флажки. Чаще всего это бывает в тех случаях, когда что-то на свете представляется очень важным, и это что-то не зависит от тебя.
И если ты делаешь на это что-то свою ставку.
Я не спал всю ночь, ибо пытался нарисовать себе жемчужные, сладкие картины, но все они лежали в опасной близости от запретной зоны, и сознание вынуждено было бодрствовать, чтобы не позволить воображению переступить грань.
Я лежал в чужой комнате, в чужом общежитии, и только открытая форточка спасала от диктатуры раскаленных батарей. Я был один в комнате, и ночь обступала меня одного: давила изо всех сил, понуждая к забытью. Оттого сознанию было вдвое сложней, и оно било по глазам, которые уже видели свое, но которым было запрещено это видеть.
Сквозь трещины в мозг проникало серое, безнадежное утро, новый день выходил на работу с запозданием, словно с большим удовольствием он бы остался дома.
Все дело было в том, что я ждал прихода женщины. Я ждал от нее дневной ласки и больше всего боялся перегореть в ожидании. Это очень опасное состояние — ожидание, ибо вычеркнуть эти часы из жизни ты в силах, только если дождался чего ждал.
Я приехал в этот город без цели и без надежды, я приехал на холодный север с угрюмыми и стылыми стенами домов, с отражениями желтых фонарей вместо лиц. И я думал сейчас, глядя туда, где должен находиться потолок, о том, что ее губы обветрились, а лицо покраснело от мороза.
Сознание приказывало, умоляло: думать о другом. Я не хотел рассказывать о себе самому себе и своей персоне, но слишком медленно тянулись часы, слишком желанны были солнце и мягкая кожа.
Они всегда перемещали меня из общежития в общежитие: когда я поступил на первый курс, в комнате нас было девять человек. Это была просторная комната с шестью кроватями, поставленными в два этажа, со столом, окном и двумя шкафами. На этих расположенных буквой «Г» шкафах, перекинув доску с одного на другой, спал седьмой из нас. Так продолжалось до тех пор, пока доска как-то не загремела вниз. А внизу, прямо на полу, спали еще двое — их не поселили, они жили нелегально и ходили на Львиный мостик подыскивать себе комнату. Тот упавший вниз живет сейчас в трех часах езды отсюда, его распределили на какой-то крупный завод с клубом, магазином, общежитием и двумя рядами колючей проволоки. Этот парень был, кажется, неплохим гитаристом, и ему нравились все эти динозавры рока — «Цеппелины», «Перпл» и прочие преметаллисты.
Кто там был еще? Жил еще один гомосек, любил парашютный спорт. Он пришел из армии и первым делом полез на вышку. Прыгал он, я думаю, потому, что ему нравилось ощущение в кишках. Хотя гомосек — громко сказано, дальше взглядов, касаний и игры с мальчиками из общежитовских семей дело у него не шло. Оргазма, как я уже говорил, он достигал другим путем. Сейчас он мастер на Кировском.
Еще один жил в этой комнате — такой Леха Машков. Хороший был парень. Помню его мясистое, крепко сбитое лицо. Он увлекался всем на свете — английским, математикой, Фрейдом, водкой, и все это проходило у него запоем. Достал лекции Фрейда — читает их сутками, никуда не выходит, ничего больше не делает, не ест, не пьет. Весь его угол забросан книгами, лежит и пишет всю ночь. Чтобы получить зачет по физкультуре, он должен был отработать сколько-то часов. «Выбрось весь строительный мусор из зала для бокса — поставим зачет», — сказали ему. Этот зал был на четвертом этаже, окна выходили в сквер с покрытой серебрянкой скульптурой физкультурника в шортах.
Через два часа сквер был уничтожен. Штукатурка, кирпич, дерево, доски летели из распахнутых окон на траву, на статую восторженного юноши, на зазевавшихся прохожих. Леха сломал шведскую стенку, выбросил из зала все, что там было, и пошел за зачетом.
Со сквером этим связана другая история. К сорокалетию победы над Германией по всему городу строили различные памятники. Методом народной стройки воздвигали монумент и во дворе института. Чтобы освободить место для памятника, эти вандалы снесли многострадального физкультурника. На его месте была вырыта яма, которая сразу же заполнилась водой. Военная кафедра бросила на выкачивание воды все свои силы. Техника, естественно, не работала, поэтому была организована живая цепочка, по которой передавали ведро с водой. Воду выливали на землю, и, проложив себе дорожку, она стекала обратно в яму. Блестящий этот хеппенинг с участием доблестных капитанов флота и прочих авангардистов продолжался несколько часов. Монумент все же воздвигли — пять огромных стальных параллелепипедов.
Пил Леха Машков редко, но помногу. На нем это совершенно не сказывалось. Разве что после бутылки водки чуть краснели глаза и он становился еще более спокойным. Как-то раз Леха поспорил, что попадет топором в фонарь напротив нашего окна, на набережной Обводного канала. Топором он не попал, но все возбудились и стали бросать в фонарь бутылками из-под «Пепси». А он сел за стол, налил себе стакан водки и погрузился в «Психологию» Ярошевского.
Это был не первый его институт, и когда курсе на четвертом ему стало совсем скучно, Леха ушел в пожарные. Недавно я видел его — он увлеченно говорил о том, как борется с начальником — врагом перестройки. Когда мы заговорили о политике, Леха оживился, на его землистых щеках появилась краска. Он ушел, попросив на дорогу сигарету, это было в октябре, фантастические листья плавали в лужах.
…А ее босые ноги мягки, как у ребенка, она потягивается, прикрыв глаза от неги.
Сейчас она прыскает дезодорантом себе под мышки…
Уже тогда, на первом курсе, я был заражен этой болезнью — я писал. Уже тогда я знал, кто я такой на самом деле, о, это знание, что ты один на один со всем миром, сладкая болезнь души! Я писал японские трехстишья, что-то вроде:
В институтской многотиражке «Заика» («За инженерные кадры») в стихах расставляли запятые и многоточия, меняли заголовки, но все же публиковали, сопровождая комментариями вроде такого: «В стихах N есть неожиданные сравнения, но отсутствует главное — смысл».
Писал я по ночам, сторожа продуктовый склад. Иногда люди стучали в окно и предлагали украденный с моего склада майонез или портвейн. Потом меня перевели на склад вторсырья, где в грудах макулатуры попадались послевоенные «Крокодилы» с карикатурами на Иосипа Броз Тито. Я боялся выходить на двор, по которому бегали свирепые собаки. Сменщики мои были запойные пьяницы, и как-то, придя на работу, я обнаружил вместо сторожки одни головешки.
Впрочем, я уклонился. Я описывал своих соседей по комнате. Подо мной, на первом ярусе, жил совершенно замечательный человек. Он очень любил лечиться, и это понятно — у него был роскошный справочник по употреблению разных лекарств. Каждый день он выкапывал оттуда что-нибудь новенькое и, как подлинный исследователь, пробовал на себе. Его тумбочка была набита таблетками и пузырьками, и он умел переводить на людской язык написанную на них ересь. Иногда его выворачивало наизнанку, он оглох и постарел, но лечения не прекращал, а только еще больше полюбил уединение. Он подцепил под сетку моей кровати провод с патроном, привинтил лампочку и так заимел свое электричество. Иногда ночью он включал свой свет и принимался искать клопов. Чтобы люди не видели, чем он занимается, он занавешивался пледом, подоткнув его под мой матрац, и проводил на своей постели, под этим пледом, целые дни, купив себе еды и читая этот чудо-справочник. Даже чай он умудрялся готовить там же, за пледом, пользуясь кипятильником. Часто ему присылали деньги, тогда он собирался и уходил в город, где сутками ходил по магазинам и кинотеатрам, успевая посмотреть три-четыре фильма за день. Он видел, наверное, все фильмы, которые шли в огромном городе. Но бесполезны были вопросы об этих фильмах — в лучшем случае он рассказывал эротические моменты. Вообще, говорил он только о подлости и вреде, исходящем от женщин, или же о том, что всех ублюдков необходимо расстрелять. Этот человек не сдал сессию, пожил за пледом еще полгода, потом собрал свои вещи, сказал, что поедет по деревням ремонтировать холодильники, и исчез.