Игорь Николаев – Справедливость для всех (страница 103)
И тут Елене в голову пришла одна мысль. Простая, безыскусная, поразительная.
Все называют Артиго — «Готдуа». Никто не обращается и не называет его даже за глаза по фамилии Пиэвиелльэ, хотя именно она вроде как была основной.
Никто.
Мысль эту следовало обдумать, однако в другой, более подходящий раз, потому что сейчас иная ситуация требовала быстрой и правильной реакции.
— Приемлемо, — кивнула она. — Ступайте за мной.
Елена прошла по узкому коридору, слыша, как топает позади кубический барон, то и дело задевая плечами стены. Подумала, что везет компании на больших людей — Кадфаль, Бьярн, Кост… Все матерые и здоровенные человечища.
Выйдя на крыльцо, женщина вновь наморщила прямой нос, не в силах просто так переносить запах гари. И шагнула в сторону, сделав короткий жест с одним лишь словом:
— Извольте.
Барон сощурился — больные глаза с отекшими веками очень плохо восприняли солнечный свет, даже тусклый, закатный. Кост морщился, поджимал губы, тяжело дышал открытым ртом, заслонялся широченной ладонью, в которой можно было целиком спрятать яблоко. А потом увидел.
Конек «стригун» (то есть стриженый первый раз стригли на второе лето жизни) был угольно черный и довольно небольшой; языком Елены его следовало бы назвать «компактным», очень собранным. До настоящего дестрие элитной породы животинке не близко, и все же то был настоящий курсье, то есть полноценный боевой конь. В будущем, поскольку черному зверю, судя по размеру, исполнилось около года. Именно с этого возраста обычно и начинались тренировки длиной не менее двух лет, а то и более. На коньке был простой недоуздок, и не имелось седла.
Не будучи лошадницей, женщина все же насмотрелась разных животных и отметила подростковую субтильность, даже нескладность жеребчика, который достиг уже взрослых размеров, однако еще не накачал соответствующую мускулатуру. В то же время лошадиный «подросток», оказавшись в незнакомом месте, активно проявлял темперамент — переступал с ноги на ногу, стриг ушами, принюхивался, раздувал ноздри и фыркал
Тяжело переступая на нетвердых, разом ослабших ногах, Кост сошел с крыльца. Конь, удерживаемый кастеляном Верманду, тихо, недовольно заржал, фыркая. Кажется, животному не понравился густой и тяжелый винный дух, источаемый бароном. Кост протянул вперед обе руки, но тут же вздрогнул, опустил их, резко, будто линейкой по пальцам ударили. На лице Дьедонне калейдоскопом промелькнула череда одинаково ярких эмоций: надежда, опасение, вожделение, страх ошибки. Очень медленно Кост вновь поднял руки, пальцы дрожали, однако не из-за вина.
— Это… — барон глянул не Елену, голос его сорвался на блеяние. — Это?..
— Лучший зверь с завода Ауффарта цин Молнара, — сказала Елена, искренне улыбаясь. — Его милость подарил коня моему господину. А тот в доброте своей решил, что коль вы утратили четвероногого друга, сражаясь за нас, следует утерянное — возместить.
Она сделала драматическую паузу и добавила:
— Его зовут Барабан.
Елена ждала разных последствий, начиная с искренней благодарности, заканчивая брезгливым недовольством, дескать, не дестрие и вообще скверная замена покойному зверю войны. И на все у Елены готов был ответ. Кроме того, что случилось в действительности. Кост… опустился на колени, а затем искренне заплакал. Выглядело это почти так же как в ночь смерти того, первого Барабана. Но только «почти». Тогда Кост выл, будто раненый зверь, как отец, потерявший сына, и горю его не было предела. Сейчас же Дьедонне казался человеком, которого тронул светлый луч истинной Божьей любви. Угрюмый, страшный, багрово-фиолетовый от водки пьяница хоть ненадолго, но превратился в абсолютного счастливца. В чистую душу, которая хоть и скрыта в потрепанной, битой жизнью оболочке, но все же способна к самому искреннему, доброму чувству. И каждый, кто видел эти мгновения, почувствовал отблеск того счастья, ощутил себя немного лучше, добрее и, быть может, ближе к Господу.
Жеребчик недоуменно прядал ушами и продолжал фыркать, косясь. Барон плакал от счастья, шепча «Барабанчик… Барабанище… вернулся…». А Елена думала: нет, не понять мне никогда этих людей в полной мере. Ладно бы — котик, ну, мяур или фенек-мышелов, но конь… Тем более, злобная тварь, которую выдрессируют убивать живых людей. Можно приблизиться к пониманию, очень близко, на исчезающе малую дистанцию, но все же… Она чужая в Ойкумене, чужая навсегда, и этого не изменить. Не изменить…
Но повод ли это для грусти, когда рядом счастливые люди? Конечно же, нет! Стоит ли напомнить барону о данной клятве и уточнить, соблюдены ли условия? Тоже нет, ответ здесь очевиден. И как же будет страдать Дьедонне в ближайшие дни, переживая «синдром отмены»…
Елена посмотрела на оторопевшего Арнцена и, неожиданно для самой себя подмигнула «сортирному рыцаренку».
Ужас, оптимизм… и счастье. Неплохо для одного дня. Тем более, что завтра ей предстоит нести уже не страх и добро, но смерть.
Глава 25
Иная судьба
Елена молча обвела взглядом заключенных, слева направо, затем в обратном порядке. Не было в ее глазах ни гнева, ни угрозы, вообще ничего. Лишь спокойное любопытство человека, не видящего ни малейшего повода спешить. И такая же спокойная уверенность в том, что каждое слово будет услышано, а затем без промедления, в точности выполнено.
Тихо капала вода в углу, стуча о край оловянной миски. Прошуршала крыса у столба и затихла, убоявшись тишины. Снаружи стучали топоры и молотки, характерно визжал рубанок, однако против обыкновения не было слышно голосов мастеровых. Как правило, занятые работой плотники не молчат, они переговариваются, сквернословят, поют, в конце концов. Под славное доброе слово спорится всякое занятие. Однако сегодня те, кто сколачивал нечто деревянное, трудились в молчании.
Хель скрестила руки на груди, не демонстрации ради, как обычно бывает, чтобы казаться значимее, а просто для удобства. Клевец за поясом женщины поймал слабый лучик уходящего солнца, мазнул отражением по старым кирпичам тюремной стены.
— Торжествуешь? — спросил, наконец, советник Рузель. — Пришла радоваться нашим страданиям?
Сидельцы увидели, что их вроде бы не собираются немедленно карать и немного осмелели, теперь они почти все дружно смотрели на Хель, кто с надеждой, кто с ненавистью, а большинство со смесью того и другого во взглядах. Она молчала, в свою очередь глядя на несчастных с тем же умиротворенным выражением лица. Волосы, небрежно завязанные в хвост, касались плеча.
Когда всем уже казалось, что Хель ничего не скажет, она вдруг произнесла:
— Есть ли у кого-нибудь подходящие моменту слова?
Именно так и сказала, немного вычурно, будто в недлинной фразе был зашифрован некий второй смысл. А может и не один.
Податный советник вышел вперед, оставив за спиной жавшуюся в угол маленькую толпу. Опустился на колени, прижав ладони к сердцу и со всей возможной искренностью взмолился:
— Пощады, прекрасная госпожа. Мы молим о пощаде!
С этими словами он склонился ниц, коснувшись лбом грязного и холодного пола. Раскинул руки на всю ширь, приняв позу абсолютной покорности, безоговорочного передоверия судьбы в чужие ладони. Один за другим его действия повторяли остальные. В конце концов, тюремная камера приняла вид какого-то зала проскинез. Лишь Рузель и Шапюйи-старший стояли как прежде, расправив плечи, гордо запрокинув головы, но при этом чуть развернувшись боком вперед, один левым, другой правым. Будто неосознанно старались защититься от рыжеволосой. Метце также не участвовал в действе, потому что в основном пребывал без сознания и лежал у стены на тюфяке и с головой в окровавленном бинте.
— Пощады… молим о пощаде…
Хор десятка голосов, стелющихся над сырыми камнями, сливался в жалостливое гудение. Казалось, оно могло бы растопить замороженный воск, чтобы тот потек горячими каплями. Но слегка загоревшее лицо Хель не дрогнуло ни единым мускулом.
— Оставьте, — сказал Рузель. — Не унижайтесь перед… — он явно хотел бросить Хель в глаза что-нибудь обидное и сдержался буквально на краешке слова.
— От нее мы пощады не дождемся.
— Так и есть, — кивнула женщина. — Не дождетесь.
Коленопреклоненные смотрели на нее снизу вверх, бледные лица, как одно, казались трагическими масками, слепками, которые делают в посмертии. Надежда и отчаяние по-прежнему переполняли слезящиеся глаза.
— Мы молим, — срывающимся голосом пробормотала Триеста. — Молим, госпожа!
Она зарыдала, не в силах сдерживаться. Из дрожащих уст рвалось бессвязное:
— Ради Утешителя… милосердие… Богом клянусь… угодно Господу…
— Молишь, — протянула Хель, опять же без издевки, будто и в самом деле задумавшись над сказанным, повторила. — Молишь…
Она посмотрела на Триесту серыми глазами, холодными, страшными, как у гиены в раннюю весну. И сказала:
— Скажи, а что ты делала, когда по вашему приказу громили приют? Когда больных выбрасывали на улицы и разбивали им черепа молотками?
Она жестом прервала пытающегося что-то возразить стражного советника.
— Или вы думали, я не узнаю, что было той ночью? — негромко спросила она, не обращаясь ни к кому конкретно и ко всем сразу. Что я не узнаю, как вы убили моих лекарей? Как обошлись с роженицами?
— Это не мы, — проблеял Баум Бухл. Он дрожал так, что челюсть ходила из стороны в сторону и слюна текла по подбородку. Но все же пытался как-то оправдаться, понимая, что наступают последние минуты, когда можно переменить судьбу. А в том, что судьба эта будет ужасна, никто больше не сомневался. Хель возвышалась над заключенными, как неумолимое воплощение карающего Провидения, и не было в ее глазах ни капли милосердия или жалости.