Où les torches du soir allument une aurore,
Et tes yeux attirants comme ceux d’un portrait,
Je me dis: «Qu’elle est belle! et bizarrement fraоche!
Le souvenir massif, royale et lourde tour,
La couronne, et son cœur, meurtri comme une pêche,
Est mûr, comme son corps, pour le savant amour».
Es-tu le fruit d’automne aux saveurs souveraines?
Es-tu vase funèbre attendant quelques pleurs,
Parfum qui fait rêver aux oasis lointaines,
Oreiller caressant, ou corbeille de fleurs?
Je sais qu’il est des yeux, des plus mélancoliques,
Qui ne recèlent point de secrets précieux;
Beaux écrins sans joyaux, médaillons sans reliques,
Plus vides, plus profonds que vous-mêmes, ô Cieux!
Mais ne suffit-il pas que tu sois l’apparence,
Pour réjouir un cœur qui fuit la vérité?
Qu’importe ta bêtise ou ton indiffêrence?
Masque ou décor, salut! J’adore ta beauté.
Когда, небрежная, выходишь ты под звуки
Мелодий, бьющихся о низкий потолок,
И вся ты – музыка, и взор твой, полный скуки,
Глядит куда-то вдаль, рассеян и глубок,
Когда на бледном лбу горят лучом румяным
Вечерних люстр огни, как солнечный рассвет,
И ты, наполнив зал волнующим дурманом,
Влечешь глаза мои, как может влечь портрет, —
Я говорю себе: она еще прекрасна,
И странно – так свежа, хоть персик сердца смят,
Хоть башней царственной над ней воздвиглось властно
Все то, что прожито, чем путь любви богат.
Так что ж ты: спелый плод, налитый пьяным соком,
Иль урна, ждущая над гробом чьих-то слез,
Иль аромат цветка в оазисе далеком,
Подушка томная, корзина поздних роз?
Я знаю, есть глаза, где всей печалью мира
Мерцает влажный мрак, но нет загадок в них.
Шкатулки без кудрей, ларцы без сувенира,
В них та же пустота, что в Небесах пустых.
А может быть, и ты – всего лишь заблужденье
Ума, бегущего от истины в мечту?
Ты суетна? глупа? ты маска? ты виденье?
Пусть – я люблю в тебе и славлю Красоту.
Бодлеровское понимание любви и страсти соответствует его многовидению бытия, лежащему – в духе «Божественной комедии» – между адом и раем, не оставляющему пустым ни одно состояние, не пропускающему ни одного оттенка чувства.
Между молитвенным благоговением —
Что скажешь ты, душа, одна в ночи безбрежной,
И ты, о сердце, ты, поникшее без сил,
Ей, самой милой, самой доброй, самой нежной,
Чей взор божественный тебя вдруг воскресил?
– Ей славу будем петь, живя и умирая,
И с гордостью во всем повиноваться ей.
Духовна плоть ее, в ней ароматы рая,
И взгляд ее струит свет неземных лучей, —
и каким-то чадным сладострастием («Вампир», «Отрава», «Одержимый») в «Цветах Зла» переливается бесконечное обилие оттенков, граней, неожиданных изгибов страсти. И каждое из ее дробных состояний, в свою очередь, редко сохраняет тождество самому себе, гораздо чаще это чувство-перевертыш, когда лицевая сторона и изнанка легко меняются местами («Мадонне»), порок и повергает в содрогание, и манит терпкими усладами («Лéта», «Окаянные женщины»), а заклинание любящего иной раз облечено в парадоксально жестокое назидание («Падаль»). Поэтому-то в смысловом развертывании и самом построении бодлеровских любовных признаний столь часты внезапные перепады («Вы, ангел радости, когда-нибудь страдали?.. Вы, ангел кротости, знакомы с тайной злостью?.. Вас, ангел свежести, томила лихорадка?.. Вы, ангел прелести, теряли счет морщинам?..»), разбросанные тут и там связки взаимоотрицающих уподоблений («Ты – край обетованный,/ Где горестных моих желаний караваны/ К колодцам глаз твоих идут на водопой./ Но не прохлада в них – огонь, смола и сера»), ударные завершающие словесные стяжения-сшибки: «О величие грязи, блистанье гниенья».
И все же в любви Бодлера есть какая-то непоследовательность: страстность уживается с художественным любованием, сексуальность с отстраненностью, чувственность с холодностью и рассудочностью. По меньшей мере странной является его максима: «Любить можно только такую женщину, которая не способна испытать наслаждения».
Бодлеровский культ «холода» явился одной из конструкций своеобразной антиприроды, способной противостоять тотальному процессу деперсонализации и уничтожения индивидуальности вещей и явлений. Холод как нечто исключительно твердое, жесткое, неподвижное способен сохранить особенность каждого предмета. Любой «холодный» предмет имеет свое лицо и сохраняет его. Бодлеровский холод исключает «жизнь», а значит, порчу, извращенность, утрату своего «лица» и своей сущности. «Холод» – это чистота. Не случайно Бодлер устремляет свои взоры к «холодной даме» – идеалу чистоты и свободы.
Возможно, нет необходимости искать разгадку амбивалентности либидо Бодлера, потому что полярные чувства он испытывал к разным женщинам. Очевидно, что плотская любовь к Лушетте или Жанне – это одно, а чувства к г-же Сабатье или Мари Добрен – это другое…
В то же время холодность любимой женщины способствует спиритуализации вожделений Бодлера, превращая их в «сладострастия». Он, как мы видели, стремится к такому удовольствию, которое было бы умерено и смягчено духом. Речь идет о так называемых прикосновениях. В письме к Мари Добрен Бодлер как раз и предвкушает подобное наслаждение: он будет молча вожделеть к ней, окутает ее своим желанием с ног до головы, но сделает это лишь на расстоянии, так что она ничего не почувствует и даже ничего не заметит:
Вы не можете воспрепятствовать моей мысли блуждать возле ваших прекрасных – о, столь прекрасных! – рук, ваших глаз, в которых сосредоточена вся ваша жизнь, всего вашего обожаемого тела.
Мне представляется, что Ж.-П. Сартр сильно преувеличил любовный эгоцентризм Бодлера, относящегося к партнерше только как к предмету наслаждения или ледяной глыбе:
Бодлер – человек, вступавший в отношения лишь с самим собой; он остался таким же одиноким, как и мастурбирующий ребенок; его сладострастие не стало источником какого-либо внешнего события, он никому ничего не дал, он занимался любовью с ледяной глыбой. Хватило одной ночи, чтобы Председательница потеряла любовника, и причина в том, что она не сумела остаться ледяной, оказалась слишком чувственной и слишком пылкой.
В конце концов, эгоизм наличествует в каждой любви, и у Бодлера его не больше, чем у его женщин… Тем более я не могу согласиться с бесконечными и безосновательными «рассусоливаниями» автора «Тошноты» о «глубинах» интимной жизни нашего героя, если о чем и свидетельствующими, то о склонности «аналитика» к «подглядыванию в щелку»:
Разумеется, половой акт с холодной женщиной – это для Бодлера святотатство, попытка осквернить Добро, которое, однако, несмотря ни на что, пребывает столь же чистым, непорочным и незапятнанным, что и прежде. Это грех вхолостую, грех стерильный, беспамятный и бесследный, испаряющийся в воздухе в самый миг его свершения и тем самым утверждающий неколебимую вечность закона, вечную юность и вечную неприкаянность грешника. Впрочем, эта белая магия любви отнюдь не исключает магии черной. Мы уже видели, что, не имея возможности превозмочь Добро, Бодлер пытается украдкой подточить его изнутри. Оттого-то мазохизм фригидности идет у него рука об руку с садизмом. Холодная женщина – это не только грозный судия, это еще и жертва. Если половой акт для Бодлера совершается втроем, если кумир является ему именно тогда, когда он предается разврату в обществе проститутки, то происходит это отнюдь не только потому, что ему нужен критик и суровый свидетель, но и потому, что он хочет унизить эту женщину. Именно ее хочет он уязвить, когда погружает свою плоть в продажное тело подружки. Ей он изменяет, ее оскверняет. Создается впечатление, что Бодлер страшится прямого контакта с миром и потому стремится к магическому воздействию на него, то есть к воздействию на расстоянии, потому, несомненно, что оно меньше его порочит. В этом случае холодная женщина обретает облик порядочной женщины, чья порядочность, однако, выглядит несколько смешно, поскольку муж изменяет ей направо и налево.
Точно таким же образом половой акт, совершаемый «вхолостую», овладение женщиной, которая «не умеет наслаждаться», едва ли не на расстоянии, что исключает ее «осквернение», – такой акт превращается в самое элементарное и заурядное насилие.
«Стихотворения в прозе»
Редкое достоинство – заставить мыслить; дар одних избранных.