Игорь Гарин – Проклятые поэты (страница 142)
В «Алхимии слова» с присущей ему исповедальностью Рембо рассказывает о своем ви́дении мира и своем поэтическом эксперименте: изобретении цвета гласных, записях молчания, фиксации головокружения, сумасшествии поэзии…
Нет! Это – не разочарование в себе! Даже восклицая, что «искусство – глупая выдумка», и «приветствуя доброту», Рембо не отрицает себя, а бросает вызов этому недоброму миру, отвергающему своих лучших поэтов, превращающему их горение в пепел, а их жизнь – в муку…
«Пребывание в аду»
«Озарения», частично обязанные наркотической эйфории, сопряженные с нервозностью и надрывом, разрядились покаянной книгой «Пребывание в аду»[58], «гордостью во зле» или «историей безумств», где автор с безжалостностью бодлеровского «самоистязателя» расправляется с «алхимией слова», восславляет трезвость и возвращение на землю, сравнивает руки пишущего и пашущего. На смену сомнамбулическому ясновидению пришло самоуглубление, прорыв в бессознательное, проникновение в божественную природу души. Но и здесь неофит ищет прежде всего «невиданное» и «неслыханное», «искру вселенского света», в котором, увы, обнаруживает только «ад» и «мóрок», из которых было только два выхода – в безумие или нормальную человеческую жизнь, лишенную богемных экстазов. Рембо, как это ни удивительно для артистической натуры, выбрал вторую.
Л. Г. Андреев:
Абсолютная свобода Рембо, эта его химера, по логике его пути могла быть достигнута только у предела – отказом от «ясновидения» как формы поэзии, отказом от самой поэзии. Летом 1873 года возникла «Пора в аду»[59], акт отречения от самого себя, акт агрессивной и безжалостной самокритики. Рассчитывается Рембо преимущественно с «ясновидением» – и, несомненно, с Верленом, главным персонажем драмы «адских каникул». И образу жизни, и способу письма этой эпохи Рембо подводит категорический итог – итог отрицательный.
«Пора в аду» – в своем роде книга замечательная. Замечательна она прежде всего потому, что представляет необыкновенного человека, феноменальную личность. Часто ли встречается художник, способный отречься от себя самого, оценить трезво и объективно, «извне», свой опыт, свой путь? Оценить – и решительно осудить? Да еще в девятнадцать лет, которые и вообразить невозможно, когда читаешь прощальное творение Рембо, творение умудренного взрослого человека!
Рембо предстает кающимся грешником, осознающим, что грехи так велики, что на отпущение надеяться не приходится. Он находит искупление в безжалостной откровенности, в беспощадном приговоре себе самому. «Пора в аду» – нечто вроде судебного заседания, во время которого доминирует речь обвиняемого, взявшего на себя и роль прокурора. «Я» – несомненно, «я» автора, данная личность, но одновременно в «я» заключено и некое «оно»; субъективная проза Рембо оказывается способом объективизации внутреннего мира, способом обобщения, оценки личного опыта. Вот почему «Пора в аду» приобрела поистине эпохальное значение, вышла за пределы биографии Артюра Рембо, стала вехой в истории литературы, обозначением исторической вехи – XX века.
В «Поре» есть нечто вроде «сюжета», есть движение от признания («я оскорбил красоту») к показаниям, от показаний к приговору и прощанию, с выражением надежды на помилование («и мне будет дозволено владеть истиной»). «Пора в аду» – судебный процесс над поэтом, грешившим «ясновидением», и одновременно показ этих грехов – от причудливой любви к Верлену, от диалога с «адским супругом» до стихотворений, играющих роль компрометирующих «ясновидца» документов.
Дурная кровь
От предков-галлов у меня молочно-голубые глаза, куриные мозги и неуклюжесть в драке. Полагаю, что и выряжен я так же нелепо, как и они. Разве что не мажу голову маслом.
Галлы свежевали скот, выжигали траву – и все это делали как недотепы.
От них у меня: страсть к идолопоклонству и кощунству; всевозможные пороки – гнев, похоть – о, как она изумительна, похоть! – а также лживость и лень.
Все ремесла мне ненавистны. Хозяева, рабочие, скопище крестьян, все это – быдло. Рука пишущего стоит руки пашущего. Вот уж, поистине, ручной век! – А я был и останусь безруким. Прирученность в конце концов заводит слишком далеко. Благородное нищенство надрывает мне душу. Преступники же омерзительны, словно кастраты; впрочем, плевать я на все это хотел – мое дело сторона.
Откуда, однако, в языке моем столько коварства, что он до сих пор ухитрялся вести и блюсти мою лень? Я жил, не зная пользы даже от собственного тела, праздный, как жаба, – и где я только не жил! С кем только я не знался в Европе! – Я имею в виду семейства вроде моего собственного, последышей декларации Прав Человека. – Знавал я и отпрысков таких семейств!
Вспышка
Труд человеческий! Это взрыв, временами озаряющий мою бездну.
«Ничто не суетно в мире; за науку – и вперед!» – вопит нынешний Екклесиаст, сиречь
– На что же я способен? Я знаю, что такое труд, знаю, как медлительна наука. Пусть же молитва мчится вскачь, пусть громыхает свет… Я вижу это воочию. В общем, все просто и ясно: обойдутся и без меня. Как и у многих других, у меня есть долг, и я буду горд, если не изменю ему.
Жизнь моя поизносилась. Что ж! Будем лицедействовать и бездельничать – о убожество! Будем жить, забавляясь, мечтая о невообразимых любовных играх и фантастических вселенных, пререкаясь и споря с видимостью вещей, – все мы: бродячий комедиант, попрошайка, художник, бандит – и священник! Лежа на больничной койке, я вновь остро почувствовал запах ладана – так чувствует его хранитель священных благовоний, исповедник, мученик…
Здесь сказывается мое паршивое воспитание. Ну да ладно!.. Прожил двадцать лет, протяну еще два десятка…
Нет! Нет! Теперь я бунтую против смерти! Труд – слишком легкое занятие при моей гордыне: моя измена миру будет чересчур краткой пыткой. А в последний миг я пойду колошматить направо и налево…
И тогда, о бедная моя душа, вечность будет навсегда потеряна для нас.
Утро
Не у меня ли была
И все же теперь мне кажется, что с моим адом покончено. Это и впрямь был ад, тот самый, древний, чьи врата рухнули перед Сыном Человеческим.
По-прежнему, в той же пустыне, в такую же ночь, усталым моим глазам является серебряная звезда, хотя это теперь нисколько не трогает Владык жизни, трех волхвов – сердце, душу и дух. Когда же, пройдя по отмелям и горам, мы будем приветствовать рождение нового труда и новой мудрости, радоваться бегству тиранов и демонов, концу суеверий и славить – первыми! – Рождество на земле!
Музыка небес, шествие народов! Рабы, не стоит проклинать жизнь!
«Une Saison en Enfer», предвосхищая уход поэта, отрицают цивилизацию, посылают к черту «славу мучеников», «гордость изобретателей», «пылкость хищников». Философская премудрость Востока, воскресая, зовет героя покинуть Запад, возвратиться к патриархальной невинности, первобытности моря, травы, природной силы.
Цивилизация – фарс. Этот мотив усиливается в «Балаганном представлении» и «Дурной крови». Святые, анархисты, актеры жизни – рабы инстинктов. Райское состояние чистоты не может быть достигнуто посредством земного прогресса. Грядущее, если ему суждено состояться, – это песнь небес, новая человечная мудрость, конец цивилизованных суеверий, Бог («Утро»).
Последние стихи Рембо – это, в сущности, религиозная лирика. Разочарование в прогрессе обращает пленника разума к божественной любви, вере, магии. «Темноты» «Пребывания в аду» усиливаются совмещением интеллектуальной хаотичности с фантасмагорией совмещения времен.
Не только большинство французских критиков (Ж. Ривьер, Р. Этьембль, И. Гоклер), но близкие и друзья поэта, в том числе его сестра Изабелла Рембо, считали «Пребывание в aду» (как, впрочем, и «Озарения») последовательно религиозными произведениями, которые не в чем упрекнуть даже со стороны самой строгой ортодоксии. Я вполне разделяю мнение Патерна Берришона, что «Пребывание в аду» – яркий пример религиозного обращения. Справедливости ради следует признать, что это не единственная версия. Послушаем Жана-Мари Карре:
«Я порабощен своим крещением. Родители, вы сделали несчастными и меня и себя!» Ах, если бы ему удалось обрести опять первобытную силу, если бы снова восторжествовало его язычество! «Ад бессилен против язычников». Но нет, первоначальное блаженное состояние утрачено навсегда. Христианство омрачило жизнь угрозою греха и зажгло адские пламена. Слишком поздно. Душа мечется между разрывающими ее добрыми и злыми гениями. Прислушайтесь к этим задыхающимся голосам, к этим яростным репликам и отчаянным причитаниям: «Довольно!.. Я не хочу вступать на путь заблуждений, на который меня толкают, не хочу этих чар, обманчивых ароматов, наивных песнопений! И подумать только, что я обладаю истиной, что я знаю, в чем справедливость: у меня достаточно здравого смысла, и я готов совершенствовать себя… Гордость. Голова моя раскалывается на части. Сжалься, Господи, мне страшно! Меня мучит жажда, безумная жажда! О, детство, трава, дождь, озеро с каменистым дном, лунный свет, когда на колокольне бьет двенадцать ударов… На колокольне в этот час звонарем сам дьявол. Мария! Пресвятая Дева! Как чудовищно мое безрассудство!» И припадок продолжается, настоящий приступ безумия, доходящий до пароксизма, когда одержимый в отчаянии взывает к страданию: «Я требую, требую! Пронзите меня вилами, сожгите на костре!»