Игорь Гарин – Проклятые поэты (страница 141)
(«Воспоминание» должно воздействовать музыкой – созвучиями, россыпями созвучных и смутно ассоциирующихся слов, монотонностью одних женских рифм – больше, чем связным смыслом…)
Человеческий труд! Это взрыв, который озаряет порой мою бездну.
«Нет суеты сует! За науку! Вперед!» – восклицает сегодняшний Екклезиаст, то есть все восклицают. И однако трупы праздных и злых громоздятся на сердце живых… О скорее, немного скорее! Туда, за пределы ночи! Разве уклонимся мы от грядущей вечной награды?
Как мне быть? Я ведь знаю, что значит работа, как медлительна поступь науки. (И как она тяжела… Жерла, танки и стонущий камень.) Пусть молитва мчится галопом и вспышки света грохочут… Я хорошо это вижу! (Даже слишком. А грохот все ближе…) Слишком просто, и слишком жарко, и без меня обойдутся. У меня есть мой долг…
Чтобы его постичь, надо настроиться на волну его духа: только вспышка зарницы, одно лишь мгновенье…
Все извращения отражают жестокие жесты Ортанс. Ее уединение – эротическая механика; ее утомление – динамика любви. Под охраной детства она была в бесконечных эпохах пламенной гигиеной рас. Дверь Ортанс открыта несчастью… О страшная дрожь неопытной любви на окровавленной земле… – найдите Ортанс.
Демократия, распродажа, дурная кровь, мы. Мир, испоганенный нами. Рассудок. Порядок. Прогресс. Государство. Железные мускулы мерлоков. Фарс.
Жизнь – это фарс, который играют все.
Или ад?
Или бред?
«Сперва это было пробой пера. Я писал молчанье и ночь, выражал невыразимое, запечатлевал головокружительные мгновенья».
Говорящая невыговоренность, присущая одной только музыке…
В «Озарениях» время как бы отменено, а вместе с ним и причинность: совпали мимолетное и вечное, твердые тела текут, а туманы и тени каменеют, пространство сжимается, земля и небеса меняются местами, любые превращения возможны.
«Я приучил себя к обыкновенной галлюцинации».
Здесь словно сбылось предсказание Иоанна Богослова о блаженных временах, «когда времени больше не будет»: совпали мимолетное и вечность, стрелки часов замерли на солнечном полудне, твердые тела текут, а туманы и тени каменеют, земля и небеса меняются местами, любые превращения возможны. Потому-то «в лесу… есть собор, устремленный ко дну, и озеро, взмывшее ввысь», а «в недрах земных… встречаются кометы с лунами, моря со сказками» («Детство»). Да и в самом письме у Рембо порывистые повелительные возгласы перемежают чреду эллиптично кратких назывных оборотов, которые стыкуются друг с другом впрямую, без объясняющих прокладок, точно внушая, что воля ума, соединившего все эти разномастные крупицы, – совершенно достаточное оправдание их встречи.
Рембо в «Озарениях» возвещает пришествие повинующейся ему нови и как бы расколдовывает ее своим воображением, жаждущим засвидетельствовать безраздельную власть свободно творящего духа над косной плотью вещей.
Гений
Он настоящее и любовь, ибо он настежь дверь распахнул в белопенную зиму и летний гул, он очистил питье и пищу, в нем прелесть мест мимолетных и несказанная отдыха радость. Он грядущее и любовь, он страсть и мощь, что видятся нам, застывшим средь скуки и злобы, летящими по небу шторма в знаменах восторга.
Он любовь, идеальная мера, открытая вновь, разум внезапный и безупречный, он вечность, круговорот роковой неповторимых свойств. Все наши силы, все наши порывы устремлены к нему, вся наша страсть и весь наш пыл обращены к нему, к тому, кто нам посвятил свою бесконечную жизнь…
Мы помним о нем, и странствует он… И когда поклонение гаснет, звенит, звенит его весть: «Прочь суеверья и дряхлую плоть, затхлость домов и веков. Сдохла эпоха!»
Он не уйдет и не снизойдет к нам с небес, и не искупит ни женского гнева, ни веселья мужчин, ни прочей скверны, ибо это было при нем и когда он был любим.
О, сколько обличий, линий, дыханий, ослепительность совершенства форм и деяний!
О, разум нетленный и бесконечность вселенной!
Тело его! Вожделенное освобождение, волна благодати, слитая с новым неистовством!
Явленье его, явленье его! Страдальцы, простертые ниц,
Его сиянье! Исчезновенье гула страданий и скорби в музыке более мощной.
Поступь его! Шествие неисчислимее древних нашествий.
Он и мы! Гордость куда благодатней милосердия утраченного.
О, мир! О, светлая песнь новых бед!
Он всех нас узнал и всех возлюбил. Сумеем же в эту зимнюю ночь от мыса к мысу, от шквального полюса к развалинам замка, средь людских толп и морских волн, от взгляда к взгляду, уже без чувств и без сил, его призывать, и его различать, и снова терять, и под толщей вод и сквозь пустыни снежных высот идти за ним, за его взором, за его телом, его дыханьем, его сияньем.
Первобытное
По прошествии дней и времен, после стран и людей,
Флаг – окровавленным мясом над шелком морей и полярных цветов (которых не существует);
Порывая с былыми фанфарами доблести – они еще нам буравят сердце и мозг, – вдали от убийц из прошлого —
О! Флаг – окровавленным мясом над шелком морей и полярных цветов (которых не существует);
Нега!
Костры-водометы взвихряются ливнями льдистых кристаллов – о, Нега! дождь алмазного ветра огней, извергаемый сердцем земли, вновь и вновь ради нас бесконечно сгорающим. – О, мирозданье!
(Вдали от старых убежищ и старых пожарищ – с нами поныне их грохот и гарь);
Пламя и пена! Музыка, кружение бездн, столкновение льдин и светил.
О, Нега, о, мирозданье, о, музыка! Проплывающие глаза, волосы, пот, очертанья! И кипение слез белоснежных – о, нега! – женский голос – в недрах вулканов и полярных пещер.
Флаг…
Мистическое
На круче откоса ангелы взвили одежды свои шерстяные в траве изумрудно-стальной.
Огневые луга взмывают до самой вершины. Слева гребень холма истоптали побоища и убийства, и зловещие слухи струятся отсюда по склону. А справа, к востоку, над гребнем стоят путеводные вехи.
И в то время как все верхнее поле картины – сплошная неистовая круговерть ревущих раковин и ночей человечьих.
Цветение нежное звезд и небес и всего остального катится под откос, как корзинка, прямо на нас, превращаясь внизу в голубую цветущую бездну.
Заря
Я обнял летнюю зарю.
Недвижны были фасады зданий. Вода замерла. И таборы теней еще тянулись по лесной дороге. Я шел, тревожа сон прохладных и живых дыханий. Вот-вот раскроют глаза самоцветы и вспорхнут бесшумные крылья.
Первое приключенье: на тропинке, осыпанной холодными тусклыми искрами, появился цветок и назвал свое имя.
Развеселил меня золотой водопад, струящий светлые пряди сквозь хвою. На серебристой вершине ели я заметил богиню.
И стал срывать один покров за другим. Шагая просекой, я взмахивал руками. Пробегая равниной, о заре сообщил петуху. Она убегала по городским переулкам, среди соборов и колоколен, и я, как бродяга, гнал ее по мраморной набережной.
Наконец я настиг ее у опушки лавровой рощи, и набросил на нее все сорванные покрывала, и ощутил ее исполинское тело. И упали к подножию дерева заря и ребенок.
Когда я проснулся, был полдень.
Галлюцинирующие фантасмагории Рембо строятся как разрывы причинных связей, шоковые сочетания несообразностей, экстатические видения призрачной действительности, вырывающие нас из повседневного опыта и его рациональной обработки разумом – все это призвано дать ощущение бытийного трепета, прикосновения к несказанному и неведомому, открытия скрытого смысла существования, создания неведомого «глагола поэзии», «золотой искры вселенского света». Рембо полагал, что именно через эту алогичную и мифотворческую стихию поэту дано прорваться к первосущностям, стать рядом с демиургом, творящим «небывалую» реальность.
Многие вещи Рембо просто непонятны, скажет Нора Галь. Его фраза – почти не фраза, это рядом стоящие слова, каждое из которых живет само по себе.
Нет, «Озарения» не беспредметны: ритм и звук, великолепные сами по себе, всегда стоят рядом с не менее великолепными символами этой трагической жизни… В «Озарениях» исчезает не интеллектуальное содержание, а однозначность, заданность, зависимость.
Поэзия, единственная подлинная поэзия заключается в порыве из себя; древние имели не очень отдаленное представление об этом; они видели в vates, вещуне – вдохновенном свыше – человека, священный глагол которого выражал мысль
Озарения и были такими вдохновенными наитиями, расплывчатым и тем не менее определенным пророчеством, ставящим их автора в один ряд с библейскими апостолами. Если существует потустороннее, то Нострадамус, Сведенборг, Бёме, Де Местр, Рейсбрук Удивительный, Катерина Эммерих, Рембо – его сверхъестественные уста, говорящие нечто не менее значительное, нежели сама жизнь. Понять Рембо до конца без
«Горе стало моим богом. Я распластался в грязи. Воздух злодеяния меня испепелял. И я разыграл комедию безумия».
«Мое презрение, доказывает, что я бредил!».
Ответ – в «Алхимии слова», этом магическом манифесте мифа.