Игорь Гарин – Проклятые поэты (страница 144)
Я покидаю Европу: морской ветер обожжет мне легкие. Гиблые страны забудут меня. Плавать, мять траву, охотиться, особенно курить; пить напитки, крепкие, как кипящий металл… Я вернусь с железными членами, со смуглой кожей, с бешеным взглядом: по моему виду меня сочтут человеком сильной расы. У меня будет золото: я буду празден и груб. Женщины ухаживают за такими свирепыми инвалидами, возвратившимися из южных стран. Я вмешаюсь в политические дела. Буду спасен.
Это – не позитивная программа, а вызов отверженного культуре, равнодушной к витиям. То, что Рембо последовал собственным призывам, превратившись в колониального купца, – человеческая случайность, а не поэтическая позиция.
Прощание (Ultima verba)
Осень уже! – Но к чему сожаленья о вечном солнце, если ждет нас открытие чудесного света, – вдали от людей, умирающих в смене времен.
(Разочарование в ясновидении?.. Вера во вневременность и неувядаемость поэзии?..)
Осень. Наша лодка, всплывая в неподвижном тумане, направляется в порт нищеты, где небо испещрено огнями и грязью… Неужели никогда не насытится этот вампир, повелитель несметного множества душ и безжизненных тел, ждущих трубного гласа?.. я вижу себя распростертым среди незнакомцев, которым неведомы чувства… Я мог бы там умереть… Чудовищные воспоминания! Ненавистна мне нищета!
(Цивилизация… Ее Страшный суд… массовость… несвобода…)
– Иногда я вижу на небе бесконечный берег, покрытый ликующими народами… Все празднества, и триумфы, и драмы я создал. Пытался выдумать новую плоть, и цветы, и новые звезды, и новый язык. Я хотел добиться сверхъестественной власти. И что же? Воображенье свое Я должен предать погребенью! Развеяна слава художника и создателя сказок!
Я, который называл себя магом или ангелом, освобожденным от всякой морали, – я возвратился на землю, где надо искать себе дело, соприкасаться с шершавой реальностью. Просто крестьянин!
Может быть, я обманут? И милосердие – сестра смерти?
И в конце я буду молить прощенья за то, что питался ложью. И в путь.
Ни одной дружелюбной руки. Откуда помощи ждать?
(Единенье – обман… Чудотворец – такая же ложь. Как и все: мужик на земле… Одинок и заброшен…)
Да! Новый час, он слишком суров.
Я могу сказать, что добился победы; скрежет зубовный, свист пламени, зачумленные вздохи – все дальше, все тише… Уходят прочь мои последние сожаления, – зависть к нищим, к приятелям смерти, ко всем недоразвитым душам. – Вы прокляты, если б я отомстил…
Надо быть абсолютно во всем современным…
Никаких псалмов: завоеванного не отдавать. Ночь сурова! На моем лице дымится засохшая кровь, позади – ничто, лишь чудовищный куст. Духовная битва так свирепа, как сражения армии; созерцание справедливости доступно лишь Богу.
К чему говорить о дружелюбной руке? Мое преимущество в том, что я могу насмехаться над старой лживой любовью и покрыть позором эти лгущие пары, – ад женщин я видел! – и мне будет дозволено
(Горький оптимизм: он думал, что прошел через ад, а предстоял еще длительный путь – и не ему одному…)
Да, он сделал поэзию праздником Духа. Не игрой, не карнавалом, не оргией – торжеством.
«Праздник закончен – ничто не должно остаться. Зола, смятые гирлянды».
Его волосы, запечатанные в целлофан и эфиопские носилки. Напротив вокзала – музыкальная раковина, так знакомая по шедевру «На музыке». Засыпанная опавшими листьями маленькая крепость над Шарлевилем…
Наследство…
Каждый гений, уходя, уносит с собой в могилу свою загадку. Эта мысль Достоевского о Пушкине всеобща. Постижение этой загадки уводит в будущее. Секрет времени: будущее необходимо, чтобы просветлить наше сегодня. Наше сегодня творит будущее, чтобы понять себя. И главное: в нашем ужасном
Каждая страна, каждая эпоха имеют своих самоуглубленных и раскованных поэтов, воспевающих человеческую истинность, живущих в своей поэтической реальности и в своем поэтическом времени, для которых целью поэзии является применимая к жизни правда. Наследники Вийона и Ронсара, Бодлера и Верлена, Банвиля и Рембо, Лотреамона и Малларме: Бретон и Тзара, Пьер-Жан Жув и Ларбо, Рене Шар и Ив Бонфуа, Реверди и Аполлинер, Элюар и Жакоб, Юник и Мишо. Наследники Гонгоры: Дарио, Сильва, Мачадо, Хименес, Пачеко, Гойтисоло, Богранда, Альберти, Сернуда; наследники Ж. Фруссара и де ла Круа: Лене, Лемайер, Пирме, Потвен, Экаут, Баллах, Роденбах, Валлер, Жилькен, Ван-Лерберг, Верхарн, Карем, Кено, Дельмель, Ван-Дейс, Гезелле, Ван-де-Вустейн, Ван-Остайен, Вис Мунс; наследники Тиноди-Лантоша и Балашша: Томпа, Эндре, Ади, Бабич, Тоот, Костоланьи; наследники Тулси Даса: Заук, Галиб, Чаттерджи, Тагор, Бхаттачария, Агъей, Бхарати…
Шел 1885-й год, знаменательный год французской поэзии. Франция традиционно не признавала своих гениев, предпочитая их скандальную славу тому дару, который они несли родине. В сущности, почти все рано умершие или ушедшие из поэзии гении уходили в небытие – публика не замечала их стихи.
И лишь в 85-м после мореасовского манифеста газеты заговорили не об отчаянных выходках непризнанных поэтов, а о новой школе в поэзии, о новаторстве, символизме, декадансе. Это еще не было признанием – э? то была борьба старого с новым, но эта борьба была уже началом признания, пробуждением интереса, просто повышением спроса на книги, еще вчера высмеиваемые как литературные курьезы.
(Но что значит признание элитарных художников массовой культурой? Заметили и переварили?
Массовая культура, поскольку она массова, низводит высшее до тривиального и тем самым уничтожает его. Как некогда заметил Джерелл, в подлинно элитарной культуре «В поисках утраченного времени» принесло бы Прусту миллионы долларов, тогда как Элвис Пресли был бы рабочим на бензоколонке. В массовой культуре цикл Пруста никогда не был бы написан и опубликован, а самому Прусту пришлось бы взяться за сочинение биографии Пресли для «Сатердей ивнинг пост».)
Но культура мужала, а элитарность ширилась. К тому же молодые были полны сил и энергии: вопреки собственному пафосу отказа и нирваны, они жаждали любви, славы, признания и самоутверждения. Поэтому единое обновляющее поэтическое движение имело вид множества школ со своими chef d’ecole, возникающими не столько из-за различия идей, сколько из-за жажды быть во главе. Декаденты: Верлен, Рембо, Лафорг, Мерриль, Рейно, де Плесси; символисты: Малларме, Мореас, Кан, Шарль Морис, Адан, Анри де Ренье, Вьеле-Гриффен, Ив Жилкен; инструменталисты: Рене Гиль, Верхарн, Мокель, Ретте, Ранбоссон; магики: Пеладан, Сен-Поль Ру, Де Кардонель, Синьоре, Донне; анархисты: Жид и Зо д’Акс; группа поэтов, сплотившихся вокруг «Littérature»: А. Бретон, Ф. Супо, Л. Арагон, П. Элюар, которых «Красные крики» научили преодолевать скуку жизни и мещанские «добродетели».
Я всегда был противником классификации принципиально неклассифицируемого, когда же поэты – крупнейшие поэты! да еще символисты! – группируют себя, это выглядит курьезно. Ведь поэт – это Тот-Кто-Ни-На-Кого-Не-Похож. Какая же здесь может быть школа?
И все же школа была…
Бодлер, Лотреамон, Верлен, Рембо были прелюдией к музыкально-поэтическому искусству боли, отказа и… надежды. Вершины этого камерного искусства – те, кого мы в тотальности уничижения именуем малыми символистами: Мореас, Вьеле-Гриффен, Тайяд, Ренье, Де Кардонель, Кан, Самен, Лафорг, Жамм Мерриль, и которые нам уж и вовсе недоступны.
Это поклеп, что вслед за парнасцами и Малларме символисты уходили от зла и боли жизни в гармонию поэзии. Уход, может быть, и был, но символизм им далеко не исчерпывался. Содержательной стороной этой поэзии была ее глубочайшая философичность.