18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Игорь Гарин – Проклятые поэты (страница 139)

18

Такие поэты грядут! Когда будет разбито вечное рабство женщины, мужчина – до сих пор омерзительный – отпустит ее на свободу, и она будет поэтом, она – тоже! Женщина обнаружит неведомое! Миры ее идей – будут ли они отличны от наших? Она найдет нечто странное, неизмеримо глубокое, отталкивающее, чарующее. Мы получим это от нее, и мы поймем это.

В ожидании потребуем от поэта нового – в области идей и форм.

Но исследовать незримое, слышать неслыханное – это совсем не то, что воскрешать дух умерших эпох, и Бодлер – это первый ясновидец, царь поэтов, истинный Бог. Но он жил в слишком художническом окружении. И форма его стихов, которую так хвалили, слишком скудна. Открытия неведомого требуют новых форм.

Перевод ключевого состояния «ясновидения» «le dérèglement de tous les sens» как «расстройства всех чувств» не вполне адекватен смыслу идеи А. Рембо, поскольку это «расстройство» часто связывают с физиологическим состоянием наркотического транса. Вот что по этому поводу пишет Т. В. Соколова:

«Любой яд», о котором говорится в письме к П. Демени (главном из писем о «ясновидении») и который поэт готов «испытать на себе, чтобы извлечь из него квинтэссенцию», – это не вино или гашиш, это метафора бесконечного разнообразия «несказанных мук», которые он готов претерпеть, перевоплощаясь поочередно «в тяжелобольного, в великого преступника, в человека, прóклятого всеми, – и в великого Ученого!» Испытывая, как бы пропуская через себя «все формы любви, страдания, безумия», поэт «приобщается к неведомому» и тем самым «совершенствует свою душу как никто другой».

«De dérèglement de tous les sens» у Рембо – это не расстройство, а скорее «разупорядоченность чувств», т. е. высвобождение всех чувственных и эмоциональных состояний из колеи общепринятого, привычного, предписываемого здравомыслием и дозволенного морализаторской традицией. Эта «разупорядоченность» необходима для того, чтобы обрести способность воспринимать вещи по-новому – непредвзято, непосредственно и свободно, только тогда возможно постичь то, что до сих пор оставалось в них неведомым. И только на этих путях следует искать новый поэтический язык, который должен прийти на смену «рифмованной прозе», подменявшей, по мнению Рембо, поэзию в течение двух столетий, со времен Расина.

Отступление. В произведении искусства много иллюзорного, оно само по себе как «произведение» иллюзорно, скажет позже Адриан Леверкюн Цейтблому. Но сама эта иллюзия иллюзорности иллюзорна. Нужна работа во имя иллюзии. Так рассуждают рационалисты. А гениальный соловей всего лишь поет…

Раз уж речь зашла о докторе Фаустусе, то продуманность диалога нового Фауста и черта, Леверкюна и лукавого, – прямая противоположность интуитивной спонтанности Леверкюна поэзии, дьяволом не совращенного: поэта Божьей благодатью.

«Озарения»

Затем я стал объяснять свои магические софизмы с помощью галлюцинации слов

Начав с утопической попытки поэзией преобразовать мир в рай, Рембо закончил погружением в его адскую сущность. – Но и попыткой преодоления ада.

«Озарения»… Сведенборг, Бёме, Блейк, Мильтон, Джойс…

Любопытно, что утративший в юности веру Поль Клодель, читая в 1886 году только что изданные «Озарения» Рембо[57], ощутил в себе тот сверхъестественный поворот, который называют «откровением», «обращением», «озарением» и который вернул его в лоно церкви.

Рембо были присущи черты гениальности. Душа его, «несомненно, была просветлена светом свыше», – говорил П. Клодель, добавляя: – «Именно Рембо обязан я своим возвращением к вере» – слова тем более замечательные, что, сказанные искренним католиком, они относятся к воинствующему «антихристианину». Между тем Клодель не преувеличивал: Рембо открыл ему опыт «сверхъестественного озарения» и впервые позволил всем существом ощутить (а не понять умом), что мироздание – это нечто гораздо большее и неизмеримо более значительное, нежели данная нам в наблюдении наличная «природа» (как внешняя, так и внутренняя). До Рембо и вправду временами доносилось дыхание «Вечности», «подлинной реальности», но с самого начала он исказил ее голос.

«…Нет более богов! Человек – вот Царь./ Человек – вот Бог! И все же Любовь – такова великая Вера!» – восклицал Рембо в стихотворении «Солнце и плоть». Между тем, если ему самому чего-то по-настоящему не хватало в отношении к окружающим людям, так это именно Любви: роковое несчастье Рембо заключалось в том, что он был слишком поглощен собой, ощущая себя не столько частицей универсума, сколько его новоявленным героем – «похитителем огня» и «победителем судьбы». Но были ли у него для этого основания, помимо природной одаренности?

Подобно тому, как «Пророческие книги» с их скопищем символов и намеков были предчувствием «Озарений», так «Озарения» – предвосхищением «Джакомо Джойса».

Мы не знаем датировки «Озарений», опубликованных впервые в 1886 году, но, скорее всего, это произведение следует за «Последними стихотворениями» как следующая фаза «ясновидения». При всей лаконичности, «сценичности» и кажущейся простоте фрагментов книги, это произведение модернистское, сюрреалистическое.

…«Простота» «Озарений» – лишь видимая, внешняя. Она оттеняет необыкновенную сложность плодов «ясновидения». Столетняя история упорных поисков реальных прототипов образной системы «Озарений» дала удручающе жалкие результаты. Конечно, трудно устоять перед искушением продолжить разгадывание поэтических ребусов. Возникает, однако, вопрос – следует ли вообще этим заниматься, коль скоро самая суть «Озарений» исключает успех таких поисков. «Озарения» – плод «ясновидения», высшая его точка в поэтической практике Рембо, высшая точка поисков «неизвестного». Уместно вспомнить о сонете «Гласные», так как механизм создания «неизвестного» в этом сонете был предсказан: образ (гласный звук) перестает быть частью связной, логически определенной коммуникации, выполняет совершенно иную функцию, функцию независимой от смысла «суггестивности», способа создания образов, воспринимаемых как музыкальные или живописные композиции.

В «Озарениях» все как будто видимо. Но что, однако, видно? Видимое в самом простом случае предстает «сказкой», аллегорией, столь, однако, загадочной, что сколько-нибудь точно сказать о ее смысле нет никакой возможности. Таковы, например, «Сказка», «Парад-алле» (поистине – «один лишь я подобрал ключ к этому дикому параду-алле»), «Царствование» и т. п. «Сказки» Рембо абстрактны, в них нет никаких примет места и времени. Конечно, они насыщены впечатлениями от реального мира, но впечатления оторвались от своих прототипов, живут своей жизнью, а поэтому смысл стал двусмысленным, многозначным.

Рембо-«ясновидец» предварил символистскую поэтику Малларме («рисовать не вещь, но производимый ею эффект»). Его загадочные «озарения» вызывали восторг у сюрреалистов – и на самом деле могут показаться предшественниками сюрреалистической «надреальности». Галлюцинации Рембо, его «головокружение» предвещали «грезы» сюрреалистов…

Как и стихи Верлена, «Озарения» – «пейзаж души». Однако у Верлена пейзаж импрессионистичен, душа ищет соответствий в мире вполне реальном. Ви́дение же у Рембо – это видéния. Не к конкретным реальным прототипам они отсылают, а к собственной духовной субстанции, которая вырастает до символа внутреннего состояния поэта-«ясновидца», расстраивающего свои чувства, то есть фабрикующего неизведанные ощущения и невиданные образы внешнего мира, мира преображенного, ставшего утопическим миром, вытеснившим недостойную реальность.

Жизни

О, бескрайние дороги земли обетованной, террасы храма! Что сталось с брахманом, толковавшим для меня притчи? И по сей день вижу я тех старух! Я вспоминаю часы, полные серебра и солнца, близ рек, руку полей на моем плече и наши ласки среди пряных просторов. – Над моей мыслью громом гремит полет алых голубей. – Изгнанный, я обрел здесь подмостки, дабы разыграть на них драматические шедевры всех литератур. Я открыл бы вам неслыханные богатства. Я блюду историю сокровищ, которые вы отыскали. Я провижу, что будет дальше! На мою мудрость глядят свысока, как и на хаос. Что мое небытие в сравнении с ожидающим вас оцепененьем?

Я изобретатель, достойный иного, чем все мои предтечи; музыкант, открывший нечто вроде ключа любви. Ныне я, вельможа терпких полей под трезвым небом, рад был бы пустить слезу, вспоминая нищее детство, годы ученья, деревянные башмаки и вечные споры, вспоминая, как раз пять-шесть овдовел и несколько раз женился и как упрямство мое помешало мне найти общий язык со сверстниками. Не жаль мне моей старой доли в божественном веселье: слишком много пищи дает трезвый воздух этих терпких полей моему безжалостному скептицизму. Но, раз уж скептицизм этот не находит применения, а я к тому же снова в беде, остается ждать, когда я помешаюсь от злости.

На чердаке, где меня заперли, когда было мне двенадцать лет, я познал мир, я восславил человеческую комедию. В подвале я изучил историю. На ночном празднестве в северном городе я повстречал всех женщин, которых писали старые мастера. В старинном парижском переулке я получил классическое образование. В великолепных чертогах, в самом сердце Востока, я завершил свой колоссальный труд и, заслужив славу, вкусил покой. Я взбаламутил свою кровь, я не забыл своего долга. Об этом нечего больше думать. Ведь я на том свете, мне нечего делать на этом.