18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Игорь Гарин – Проклятые поэты (страница 119)

18

Среди учеников Верлена в пансионе в Ретеле был некто Люсьен Летинуа. Когда Верлен узнал его, Люсьену было лет восемнадцать; это был высокий бледный юноша с наивным выражением лица, с какой-то небрежной, качающейся походкой. Верлен был охвачен одним из тех порывов страстной дружбы, какие испытывал ранее к Люсьену Виотти, к Дюжардену, к Артюру Рембо. Люсьен Летинуа внезапно стал для Верлена самым дорогим, самым близким существом в мире. На него он перенес всю ту жажду любви, которой было полно его сердце, способное к безумным увлечениям. Когда Люсьен вышел, окончив курс, из пансиона, Верлен немедленно последовал за ним. Он не хотел, не мог жить без Люсьена… Сам Верлен в стихах, посвященных Летинуа, называет его «своим сыном», и, может быть, в этой привязанности было действительно много любви чисто отцовской, которую он не мог отдать своему настоящему сыну, у него отнятому…

Так началась новая одиссея бедного Лилиана: неудачное фермерство вдвоем с Люсьеном, редкая, самоуглубленная поэзия, очередные разочарования и неудачи публикаций, разорение – и снова Лондон. «Верлен направился в Лондон, вероятно, в надежде повторить еще раз незабвенные часы, когда-то пережитые там с Артюром Рембо».

То был желанный мир, мир подлинный, высокий, Та жесткая кровать, тот стул мой одинокий! Я сознавал вполне, что здесь я – сам с собой, И полюбил я луч, ослабленный, немой, Входивший медленно, как друг, товарищ давний, И заменявший мне сияние сквозь ставни…

Но Люсьен Летинуа был снобом, скромным, добродетельным, благочестивым – артистическая жизнь претила ему. Попытки вовлечь его в кафешантанный дурман оказались тщетны, к тому же ограниченность средств тяжким ярмом пригибала поэта к земле.

Из Лондона был один путь – в Париж. В Париж, напрочь забывший Верлена и не желавший его вспоминать. Лишь один его давний и неизменный друг, Эдмон Лепеллетье, уже не раз приходивший на помощь, принял участие в судьбе не по годам состарившегося, измотанного жизнью, несчастного поэта с лицом восточного пилигрима.

Верлен стал журналистом.

Между тем, это был уже другой Париж – не отвергающий все новое, великое, вечное, а внимательно присматривающийся к нему, – Париж, восторгающийся этими вчера еще шокирующими сумасбродами из Латинского квартала, Париж, переполненный художниками и поэтами, с его бурлением духовной жизни, спонтанно возникающими и распадающимися творческими союзами – импрессионисты, зутисты, гидропаты, Мане, Гудо, Малларме, Нина де Каллиа.

В ту, свою первую жизнь Верлен приобрел много друзей – Леконта де Лиля, Эредиа, Сюлли-Прюдома, Вилье де Лиль Адана, Мендеса, Коппе, Дьеркса, юного Франса. Сам Гюго, щедрый на похвалу, называл его стихи цветком, расцветшим в гранате. Затем к ним присоединились молодые поэты, ниспровергатели Парнаса, Анри де Ренье, Вьеле-Гриффен, Альбер Мера, Леон Валад, Жан Ришпен, Шарль Кро… Да-да, Шарль Кро, автор «сушеной селедки», изобретатель цветной фотографии, фонографа и прекрасных стихов.

Есть три окна в моем жилище:   Росток, расцвет, распад — Земля, деревья, небосвод. О женщина, мой тяжкий клад! Орган, и ладан, и кладбище —   Распад, росток, расцвет — Любовь, единственный исход! О женщина, весенний свет! В сентябрьский вечер, желтый, нищий —   Расцвет, распад, росток — Вкусить забвенья сладкий плод! О женщина, мой гроб, мой рок! Под розгами дождя, в порыве мятежа, Иду вдоль тополей, стоящих в ряд, как стража, К неясной цели, вдаль куда-то путь держа. Как приторны цветы весеннего пейзажа! А летом, осенью румяный круглый плод Так пошло выглядит! В снегу – и то есть сажа! Так пусть же воронье меня когтями рвет И печень жрет, чтоб желчь не клекотала боле, Пусть сохнет мой скелет на солнце круглый год, И пусть слова мои развеет ветер в поле!

Для многих из них воскресший из небытия Верлен был доисторическим ящером, но одновременно – первопроходцем, новатором, пусть безвестным, но творцом новой поэзии, самой интимной, прекрасной и… горькой. А ему было что сказать молодым.

Когда здесь, за стаканом абсента, он высказывал о поэзии все то, что передумал в одиночестве тюремной камеры, в уединении провинциальных колледжей и в тиши своей фермы, его речь явилась откровением. Молодым поэтам казалось, что все их смутные мечты внезапно воплотились в определенные формулы, что все, неясно тревожившее их, вдруг стало ясным и получило определенные очертания, а бывшие «друзья» Верлена с изумлением узнали, как неожиданно вырос и духовно возмужал, под влиянием тяжелых испытаний жизни, их прежний соратник, когда-то скромный посетитель салона Рикаров, на которого они привыкли смотреть свысока.

Но преследующий его рок не мог не омрачить этого первого в его жизни триумфа. Вскоре по возвращении в Париж внезапно скончался Люсьен Летинуа. Он неожиданно заболел тифом и сгорел в несколько дней. Он умер на руках своего друга, оставив последнего в крайней степени отчаяния. «Старое сатурническое проклятие снова грянуло с небес».

После смерти Люсьена Верлен решил вернуться на ферму, надеясь поправить свои финансовые дела, ибо поэзия, несмотря на начинающееся признание, была слишком скудной кормилицей. Как множество других неприспособленных к жизни титанов, он верил в свои деловые качества, и за эту веру приходилось постоянно доплачивать из и без того незначительных средств.

Верлену мучительно больно; он спасается в «гордом служении искусству». Мореас, Гюисманс, Баррес, Малларме открывают перед ним возможность нового восхождения к высотам славы. Но прóклятый упрям, он желает остаться прóклятым. Укрывшись на ферме в Арденнах, он предается «пьяному разгулу, грязному разврату». Алкоголь пробуждает в нем «прежние приступы дикого гнева».

Горести, которые щедро подкидывала ему жизнь, неуклонно вели его к пропасти. Смерть Люсьена, безденежье, безуспешные попытки найти издателя для своих книг, ссоры с матерью из-за денег кончились новым взрывом. В очередной раз вернувшись из Парижа раздерганным и пьяным, он затеял буйный дебош и поднял руку на мать. Свидетель этой отвратительной сцены некто Дан вызвал полицию и утверждал, что господин Поль угрожал ей ножом. Придя в себя, Верлен понял, что спьяну натворил нечто неподобающее, но было поздно – он вторично угодил в тюрьму.

После непродолжительной отсидки надо было в очередной раз начинать новую жизнь… Для этого был единственный и последний путь – поэзия, Париж, кабаки, дно.

По жизни Верлен не столько плыл сам, сколько его несло, как щепку, хотя время от времени он пробовал взять себя в руки, выбраться на стезю добронравия и даже благочестия вопреки податливости на соблазны «зеленого змия», да и другие, не менее запретные. И каждый раз порывы воспрянуть из скверны порока, где он маялся от стыда, – из-за чего впадал подчас в слепое буйство, вроде приведших его в тюрьму выстрелов в Рембо, своего младшего друга-искусителя и спутника в бродяжничествах между Парижем, Лондоном и Брюсселем, – опять и опять сменялись срывами, все ниже, пока он не докатился до участи совсем пропащего «кабацкого святого»…

Если он нас так трогает и волнует, этот Диоген тротуаров, столько раз описанный в литературе (Анатолем Франсом в «Красной лилии», Жидом, Валери), это происходит, по справедливому мнению Борнека, не столько из-за постыдного небрежения Верлена к собственной личности, на чем обычно настаивают исследователи, сколько из-за резких скачков творчества этого поэта, «в котором внешность Калибана отныне соединилась для нас с душой и с отравленной музыкой Ариэля…» И тогда понимаешь, что все эти попытки избавления, с помощью Элизы, Матильды, Рембо или Бога, были этапами одного и того же, непрестанного, тщетного и возвышенного, поиска «тихой гавани мужественным пассажиром Летучего голландца».

Первой книгой Верлена, имевшей успех, – ирония судьбы! – была не «Мудрость», не «Любовь», а «Отверженные поэты», несколько очерков, посвященных Тристану Корбьеру, Артюру Рембо, Стефану Малларме, Марселине Деборд-Вальмор, Вилье де Лиль Адану и самому себе – Бедному Лелиану[50]. Затем пришел черед и его поэзии – вначале «Романсам без слов», «Мудрости», первым книгам стихов. Издания следовали одно за другим, и чем больше книг выходило, тем сильнее рос спрос на них.

Если бы Верлен не был Верленом, если бы не страсть к вийонированию, то есть к абсолютной свободе, если бы остепенение уже не молодого человека, если бы… сколько их, этих если… кем бы он мог стать? – Академиком? Снобом? Мэтром? Эврименом?

Но он остался Верленом – тем, которым мы его знаем, чья поэзия так человечна и исповедальна…

Жалкий скарб, отсутствие собственного угла, скитание по дешевым отелям, а в отсутствие денег – по городским больницам, этим домам призрения; опустившиеся, жадные женщины; становящееся все более пагубным пристрастие к вину…

Гонорары – и немалые! – он спускал с радостью и легкомыслием ребенка. Тысячи франков хватало на пару вечеров, когда все посетители кафе становились его гостями… Впрочем, теперь безденежье не было ему помехой. Он стал знаменит, многочисленные богатые снобы наперебой приглашали «нового Вийона» – кто из лести, кто как шута. Буль-Миш и Вожирар были его вотчиной, все дальше отталкивающей от него прежних друзей. Чем ниже он опускался, чем больше пил, тем слабее оказывались его утомленные стихи.