реклама
Бургер менюБургер меню

Игорь Бондаренко – Astrid (страница 45)

18

— В Кюлюнгсборне. Меня навещали родственники. Приезжала бывшая жена.

— Я вам сейчас устрою сцену ревности, — шутливо сказала Астрид, хотя тут же поняла, что ей совсем не до шуток.

— Не будем говорить о ней.

— Не будем. Кюлюнгсборн не бомбили?

— На него не упала ни одна бомба. Но почти каждую ночь над ним пролетали соединения тяжелых бомбардировщиков. Сначала я не мог уснуть от их гула, а потом привык.

— А Росток не бомбили?

— 20 апреля Черчилль поздравил Гитлера: на город сбросили сотни зажигательных бомб. Сильный налет был на авиационный завод Арадо в Варнемюнде. Из Кюлюнгсборна все было отлично видно: по прямой там ведь совсем недалеко. Бомбежка была похожа на извержение вулкана. Только вулкан извергался сверху. Возможно, я когда-нибудь попробую нарисовать то, что видел.

— И назовете эту картину «Война», — посоветовала Ларсон.

— Может быть, «Война и мир»? — Нельзя было понять, всерьез или нет сказал это Урбан.

— А почему бы и нет, — заметила Астрид. — Пусть не это словосочетание. Ну, скажем, «Смерть и жизнь».

На следующий день Астрид навестила Кёле.

Врач разрешал ему небольшие прогулки, и они вышли в сквер, разбитый неподалеку от бывшей больницы.

Вид Кёле очень огорчил Ларсон. Цвет его лица стал совсем землистым.

— Врачи настаивают на операции. Рентген ничего хорошего не показал, — сообщил Кёле.

— Значит, надо делать, — сказала Астрид.

— Наверное, придется, я предпочитал бы, чтобы ее делали в Германии.

— Там лучше врачи?

— Дело не только в этом. И даже не столько в этом, — добавил Кёле. — Военные хирурги знают свое дело. Тут у меня другие соображения.

— Вам надо серьезно подумать о себе, дорогой мой.

— Как вам работается с Дойблером? — спросил Кёле.

— Дойблер поручил мне распространить литературу пропагандистского толка о необходимости быть бдительным.

Астрид затем рассказала о Фибихе. Назвала адреса организаций, которые занимались экономическим шпионажем.

— Это вам надо записать. Вообще вам придется, Астрид, наверное, вести записи и прятать их пока в укромном месте. Записи делайте шифром. И ждите связного. Боюсь, скоро меня уже не станут спрашивать, согласен ли я на операцию или нет.

— Может случиться, что вас отправят в ближайшие дни? — спросила Ларсон.

— Думаю, что да. Мне действительно стало невмоготу: вот и сейчас, честно сказать, я еле стою.

— Почему же вы мне раньше об этом не сказали? Я вас, наверное, замучила своими разговорами?

— Да нет, Астрид! Я рад был вас увидеть и поговорить. Увидимся ли еще когда-нибудь? — вырвалось у Кёле.

— Я верю, все будет хорошо, — сказала Астрид как можно бодрее.

— Прежде я вас утешал, подбадривал, теперь вы меня. Я напишу вам, — пообещал Кёле.

Глава девятая

Урбан принес эскизы своих работ. В первый раз меж ними произошла размолвка. «Сталинградская мадонна» Астрид не понравилась. Тип лица нерусский. Какое-то отдаленное сходство портрет имел с ее лицом. Интересно была задумана картина «Холод». Серовато-белый фон. Таким бывает снег ранней весной. Хорошо чувствовалась перспектива. Степь была абсолютно голой. Только чахлое деревце торчало среди бескрайнего, безмолвного простора. Изогнутый в борьбе со степными ветрами ствол походил на скрюченный канат. Редкие сучковатые ветки. Это черное пятнышко только подчеркивало затерянность всего живого в этом гиблом месте. От картины веяло холодом, и этот холод леденил душу.

Наиболее завершенной Ларсон показалась картина «Воронье». Когда Матиас развернул холст, Астрид даже глаза зажмурила. Степь ослепительно белая. Солнечный морозный день. Серебристые блески разбросаны по холсту. И все испятнано темными бугорками — могилы. Метель наспех захоронила погибших: где-то из-под снега торчат скрюченные пальцы, в другом месте носок сапога, каска… И воронье. Жирное, черное. Насытившееся до отвала.

— Почему бы вам не назвать эту картину «Сталинградская трагедия»?

— А чем вам не нравится «Воронье»?

— «Воронье»? Это слишком общее название, — продолжала рассуждать Астрид. — Где это и что это?

— Искусство — всегда типаж. Как в литературе, так и в живописи, — не согласился Матиас.

— Одно не исключает другого. «Гибель Помпеи», например. Не дай художник такого названия, эту картину мы воспринимали бы, наверное, по-другому. Наше знание исторического факта только усиливает ее драматизм.

— «Воронье» содержит в себе двойной смысл. Это не только, так сказать, «пейзаж» под Сталинградом. Черные обожравшиеся человеческим мясом вороны — это те, кто послал несчастных, останки которых мы не столько видим, сколько угадываем под белым саваном, на убой.

— Надеюсь, вы никому не говорили об этом втором смысле?

— Если бы Барлах и Панкок объясняли свои картины, этих художников немедленно бы вздернули. Художники при диктаторах всегда пользовались иносказанием.

— Тогда почему вы назвали картину «Сталинградская мадонна»? Эта конкретность, которую вы избегаете. К тому же тип лица у нее — нерусский. И почему она у вас такая синюшная?

— Синюшная? — Матиас усмехнулся. — Я всегда считал вас тонким ценителем искусства, а вы говорите, как школьный учитель. Вспомните, что говорили в свое время критики о «Самари»[20].

— А что они говорили?

— Особенно Ренуару досталось за синий тон. У Самари синим отливает и подбородок, и губы. А один из наиболее благожелательно настроенных критиков выразился примерно в таком духе: великолепное блюдо из красок. Здесь есть все — ваниль, фисташковое варенье и зеленый крыжовник. Это так здорово, что портрет можно есть ложкой.

Астрид улыбнулась:

— Забавное и великолепное сравнение. Но ваш синюшный цвет не вызывает такого желания. Вы говорили — женщина после бани. Вы видели когда-нибудь женщину после бани? Она цветет, как роза. А у вас будто ее вытащили из проруби.

— Вы толкаете меня к бесплодному натурализму, — несколько раздраженно заявил Урбан. — Золя говорил импрессионистам то же самое. Он видел в их попытках только отход от натуры, жалкое приближение к ней. А в лучших работах — ученические попытки. Золя не видел того, что видели Ренуар, Моне, Писсаро. Они расщепляли солнечный спектр. Он заполняет их картины. Золя же тащил всех к копированию действительности, к тому, что только видит наш глаз, инструмент хоть и великолепный, но недостаточно совершенный.

— Не сердитесь, Матиас. Возможно, я и не права. Но ведь только через сомнения можно прийти к истине.

— Я не сержусь. Вся жизнь — страдание, — неожиданно заявил Урбан.

— Это вы вычитали у буддистов?

— Я ничего не знаю о буддистах. Я сам пришел к этому выводу. А вы не согласны со мной?

— Будда считал, что рождение — страдание. Соединение с немилым — страдание. Болезнь — страдание. Разлука с милым — страдание.

— А соединение с любимым? — спросил Матиас.

Астрид снова улыбнулась:

— Вот об этом у Будды ничего не сказано.

— Как ведет себя Дойблер?

— Почему это вы вдруг? — удивилась Астрид.

— Очень уж мне не нравится этот тип.

— Вчера он мне сказал, что фюрер этим летом выиграет Фарсальскую битву[21].

— Я тоже слышал, что к курскому выступу стягиваются большие силы.

— Вы верите в успех летнего наступления?

— Нет, не верю. Гитлер ведет себя, как азартный игрок: проигрывать, так уж до нитки.

Ларсон приготовила легкий ужин. В разговорах они засиделись до полуночи.

— Час поздний, — сказал Урбан, поднимаясь из-за стола. Ларсон подошла к нему. Он взял ее руку, поцеловал.

— Останьтесь, Матиас, — просто сказала Астрид.