18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Игорь Белодед – Утро было глазом (страница 6)

18

Все растворилось в звенящих солнечных нитях, и они шли по улице вдвоем с прадедом, который вез рядом свою коляску и посмеивался тому, что он устроил в школе, и предвкушал, что, хорошо отобедав на приеме у губернатора, он устроит кунштюк похлеще школьного и губернаторы, как кости домино, станут падать друг за другом, и мир воспылает, как танк, который его не убил, танк, которого, быть может, не было, и он был вовсе не танкистом, а кем он был, он уже не помнил, потому что забвение поглотило его целиком, – и, возможно, вернувшись в коляску, он уже не понимал, что везет его чужая внучка, везет полутруп, который хотел жить вечно, не потому что верил в бога – это все вздор, – а без всяких потому что, так как обусловленное желание – это желание лишь наполовину; а он готов был ради жизни свернуть шеи своим оставшимся в живых детям, как это и было однажды, но детей у него не осталось… и внучка Ната улыбалась улыбкой-острием и думала вслед восторженным мыслям прадеда, что лучше уж лекарственная одурь в последние часы этой жизни, чем эта его ненависть, которую он изливал направо и налево. Теперь все кончится – и так будет лучше для всех, и в первую очередь для него самого, потому что она его почти перестала любить, а жизнь без любви бесполезна.

когда приходит он

Больше всего она скучала по морю и шелковице. Полгода во Фландрии прошли неминуемо скоро, настал декабрь, и созвоны с матерью по вечерам стали щемисто-невыносимыми. Катерина отвечала односложно, говорила, что скучает по дому, но скука эта содержалась более в произнесенном слове, чем в сокрытом ощущении. Матери же думалось, что она хорошо устроилась в огромном – на фламандский лад – городе, что было почти правдой.

Декабрьский город был сумрачно-стыл, неподалеку от их квартала расположились пряничные кирпичные дома, на первых этажах по-рождественски и деловито – как будто для убеждения прохожих в состоятельности владельцев жилья – горели ели. Здесь почти все совершалось деловито: что утреннее соитие до половины десятого, что оставление чаевых, с которых причиталось уплачивать налог. Человеческая отстраненность вначале ее пугала, затем казалась потаенно-глубокой (и если бы не ее частота, она сочла бы всех фламандцев мудрецами), а потом не столько опостылела, сколько стала приметой местной жизни: каналов, уходивших куда-то в море (хотя моря Катерина так и не видела), самого города, разрушенного желанием быть современным и оттого глядящим старомодным уродом, хрущевообразным ликом напоминающим ее родной город. И главное – воздуха, в котором застывали резвые крики утренних чаек, воздуха, из которого были выстланы ее легкие.

Первое время ей было сложно. Если бы не Леопольда – конголезка с широкими бедрами, учившая ее правильному взгляду, который следовало бросать на прохожих, – она бы не протянула здесь и месяца. Леопольда говорила сальности огромным лошадиным ртом и вечерами сидела за прозрачной стеной, уставившись в телефон, зябко поводила оголенными плечами и зевала заоконным мужчинам, когда ее дела шли хорошо. Она была младше Катерины, но провела в этом портовом городе, который обрывался не морем или полями, а бесконечным туманом, на три года дольше. По-голландски она так и не удосужилась выучиться, по-французски же говорила так, будто клала звуки своим размашистым языком на холстяной слух слушателя.

Она расплескивала радость по сторонам щедро, вне всякой связи с мужчинами, проходившими мимо, иногда дразнила их, оголяясь больше положенного, иногда поворачивалась к ним спиной намеренно – спиной цвета вареной сгущенки – и прислонялась бедрами к стеклянной стене.

Катерина первое время только и жила ее одолженной радостью, а потом приучила себя к равнодушию и как будто вросла в этот ленивый фламандский город, стала частью живописного полотна.

Она помнила первое здешнее утро: слезы мешались со струями душа, слив засасывал черно окрашенную воду, и ей было настолько не по себе, что хотелось удавиться, но вдруг сквозь шум воды она услышала смех Леопольды, потом ее свист, подумала: «Денег не будет», – и снова взрывной громоздящийся хохот, как будто в той жило десять Леопольд и всем им хватало ласк на десять мужчин – да что мужчин! – на десять огромных миров.

По зазору кафельных плиток ползла вверх чешуйница, и Катерина смыла ее душевой струей без всякой мысли о смерти и власти. Ей стало легче, на второе утро она уже не плакала, только с тех самых пор внутри нее – от бессонных ночей – зрело остервенение к собственному телу, в особенности к длинным ногтям, которыми она касалась стекла комнатки, облеченной сиреневым свечением, а там, за стеклом, шныряли озиристые мужчины и изредка после восьми часов вечера сбивались в безликие множества школьники или шустрые негры с провалившимися глазницами.

Они смотрели из-за угла на нее по-волчьи, как будто и не желали ее любовно вовсе, а если и желали, то затем, чтобы насытиться ее плотью вдосталь, до рвоты, до выворота кишок. В негритянской близости было что-то вороватое и отчаянное, как будто всякий раз они соединялись с женщиной последний раз. Она знала это по брату Леопольды – Вилли, который учил ее по-голландски, угощал вафлями, что он продавал на рождественской ярмарке, и заботился о ней так, словно между ними было нечто большее, чем деловые отношения, он называл ее «мейд» и робко скалил зубы всякий раз, когда проходил мимо – один или с толпой таких же продавцов рождественских вафель.

Катерина прекрасно знала, что он никакой не брат Леопольде, хотя бы потому что он не понимал по-французски, между собой они говорили на ломаном и горловом английском, но какое это имело значение?

Иногда она доходила до такого самоустранения, что ей казалось, что она отдается каждую ночь одному и тому же мужчине и смотрит на себя глазами проходящих мимо женщин: изредка, но все-таки они появлялись на этих улицах, шли бодро, глядя перед собой на брусчатку, а не по сторонам. «Я не такая, – думала она вместо них, – я не такая, я работаю в музее, я честная, я сплю с мужчинами, которые мне нравятся. Или которые делают мне подарки? А разве не это значит быть честной женщиной? Я курила марихуану трижды в жизни, я принимаю таблетки от беременности. Я честная, как слеза ребенка, которого у меня не будет!»

Катерина страшно гримасничала и стучала по стеклу, и странное дело – неуравновешенность привлекала мужчин. В такие дни стоявшая через дверь от нее в своем застекленном кубе Леопольда, видя пустующую комнатку Катерины, посвистывала что есть сил: то ли от скуки, то ли от зависти.

Однажды Леопольда предложила ей сходить в церковь, Катерина растерялась вопросительными взглядами.

– Да нет! Нет! Я не из таких, конечно! На репетицию бесплатную, они поют и смычками водят, – и она показала, как скрипачи водят смычками, так что Катерина невольно покраснела.

Следующим днем перед работой они отправились в церковь Святого Карла Борромейского, ни Катерина, ни Леопольда не знали, кто это. Зато последняя чувствовала себя в церкви нестеснительно, уверенно припала на одно колено, перекрестилась, потянулась правой рукой к освятительной чаше, но воды не нащупала, затем повернулась к Катерине с уязвленной улыбкой. Та не нашла в себе сил перекреститься ни православным, ни католическим манером.

В церкви было малолюдно. С правой стороны у колонн, отделяющих боковой неф от главного, притулилась резная деревянная кафедра, в основании которой расположился расхлябанный мертвец, над ним – женщина-негритянка, а уже над ней иссохший человеческий остов с косой, что тянул лакированную дубовую руку над пустующими рядами стульев, выставленными перед алтарем, огороженным резными балясинами.

Никому до них не было дела. Полная женщина в куртке разразилась фиоритурами, окинула взглядом трех-четырех божьих старух, замерших в первых рядах, пресеклась и склонилась к уху усатого виолончелиста, что сидел, распластавшись ижицей, обхватив левой рукой деку. Он кивнул ей и расслабил ворот рубашки, потом певица повернулась к органисту и они о чем-то долго переговаривались.

– А кого они будут играть? – спросила Катерина.

– Ба-ба-баха, – ответила Леопольда, заикаясь от боязни что-либо напутать.

– Я тоже училась в музыкальной школе.

– То есть ты не училась в обыкновенной?

– Да нет, просто моя мама считала, что я должна превзойти ее во всем и что у ребенка не должно оставаться времени ни на что лишнее, кроме учебы.

Леопольда вяло кивнула, в нынешнее утро она работала до начала одиннадцатого: Вилли привел к ней ярмарочных друзей.

– У меня будет трое детей, и все мальчики, – уверенно сказала Леопольда, переходя на французский язык.

Только сейчас Катерина подумала, что все по-настоящему важное Леопольда выговаривает по-французски, а английский язык для нее – словно ее собственное тело для мужчин, наведывающихся к ней.

Певица часто сбивалась, не было ни одной арии, которую бы она исполнила без перерыва и обращений то к органисту, то к виолончелисту, который приметил Леопольду и смотрел на нее, когда отпрядывал от виолончели, просительно и с сожалением. Спустя полчаса в церкви остались музыканты, служка, стоявший у правой входной двери, да четверо слушателей. Боковые капеллы сумрачно чернели в арочном пространстве, темные картины были ртами стен, которые что-то безмолвно кричали Катерине, но что они кричали, она не понимала, потому что в мозг вторгались немецкие слова певицы, они казались потаенными, настоятельными, они требовали от нее объяснений, и именно их требовательность говорила о том, что они не божественного корня. В отдалении у алтаря в окружении зеленых еловых лап был устроен вертеп, он освещался лентами сполоховатых огней, но ни Богородицу, ни волхвов в подробностях Катерина не различала.