Игорь Белодед – Утро было глазом (страница 8)
Он оглядывался по сторонам, но ничего не видел, а бродяга стоял позади него в двух шагах и смотрел на Катерину с удрученной и сострадательной насмешкой.
Катерина застучала по стеклу. Вилли отпрянул и снова огляделся вокруг, женщины из других сиреневых и красных витрин стали смотреть с нагловатым любопытством в их сторону. Охваченный фиолетово-пятнистыми огнями куб Леопольды снова пустовал. Вилли повернулся к Катерине с перекошенным лицом, и страх пригвоздил Катерину к стулу, она не могла вынести сочетания бычьего, становящегося яростным, взгляда Вилли и жалко-жалеющего взора бродяги.
Она очнулась, услышав, как Вилли набирает замковые числа на двери, быстро вскочила со стула и, в чем была, распахнула дверь, поспешно взяла Вилли за ладонь и указала на бродягу всей рукою. Последовал удар.
В рождественские дни Катерина ходила по городу в солнцезащитных очках и в куртке с башлыком, которую она привезла из дома. Ударили холода, и пепельная скорлупа неба растрескалась, побелела, и из него выступило огромное синюшное тело Того, Кто был над землей. На площадях пахло имбирем и гвоздикой, в окнах домов переливались цветами невротические огни, а Катерине казалось, что городу хорошо от ее несчастий, что он глумится над ней. Вилли она простила скоро и любовно, тому больше досталось от Леопольды, которая, едва узнав, что произошло в ее отсутствие, схватила его за волосы и стала таскать из стороны в сторону, выкрикивая французские ругательства, а на лице Вилли застыл такой испуг, как будто его проклинала ведьма.
Катерина затерялась в толпе, выступившей из бордовых ворот, крепящихся на огромных заклепанных петлях. Ей стало любопытно, что находится внутри: прогулками она пыталась разгулять свою тоску. Она вошла во двор, окруженный кирпичными домами с черепичными крышами, калитка сада, засаженного голыми кривыми вязами и дубками и обрамленного оградой из остролиста, была закрыта на велосипедный замок. Катерина прошла к церкви по мшистой брусчатке мимо покинутых лет пятьдесят назад келий-домов, теперь в них жили вполне мирские люди. К стене одного дома был прислонен велосипед, сидушка его вместе с передним коробом была заставлена горшками с высохшим вереском.
В здешней церкви было пусто, убранство тонуло в полутьме, алтарного образа было не различить, дневной грязный свет падал лишь на боковую капеллу, неподалеку от которой на столике лежала книга благодарностей. Катерина принялась листать ее и увидела надпись на русском, помеченную месяцем ее приезда во Фландрию: «Спасибо Богу за возможность жить и радоваться жизни». Три восклицательных знака. Почерк обильно-довольный, сродни написанному. Могла ли теперь она оставить такую надпись, если бы знала, что произойдет с ней потом?
На выходе напротив книги благодарностей она заметила рождественский вертеп с неумело исполненными фигурами: три волхва были сделаны из папье-маше, Богородица порочно улыбалась подведенным красным ртом, а верблюд, склонившийся над ее плечом, напоминал скорее сенбернара. Ясли пустовали, солома была раскидана как попало, а свечи, початые по верхам, были затушены.
На обратном пути на площади она увидела, как ратуша, увешанная огнями, так что неосвещенными остались только средокрестия окон, в одночасье заполыхала в ранних сумерках. Перед нею под искусственным раскидистым деревом дымил котел с зеленоватой водой, порывом ветра до Катерины донесло запах пахучих масел, она поморщилась и отвернулась к домам, ютящимся к собору. И здесь, подняв глаза, она снова увидела бродягу, но не в человеческом виде, а в виде огромного образа, распластавшегося по укрывке. Он шел, побиваемый камнями и поруганный толпами уродливых людей, и смотрел на нее так же уничижительно-сострадательно, как в тот раз, когда она позвала себе на подмогу Вилли. И в этой сострадательности она различила насмешливость, которая делала его сострадательность человечной, так и мудрости человеческой необходима щепотка вздорности, чтобы навсегда остаться непререкаемой. Губы читали вслух по-голландски: «Осмеяние Христа», какой-то из бесчисленных Брейгелей, и хлопок смеха донесся откуда-то из окрестных рестораций, и Катерина, убежденная, что этот смех относится до нее – до ее солнцезащитных очков, до ее ремесла, потому что она узнана кем-то из этих мужчин, что сидели под навесом в средоточии обогревателей, в которых саламандрами крутились языки пламени, побежала с площади прочь и, поворачивая в переулок, столкнулась с огромным надувным снеговиком, трепетавшим зазывалой. Она механически извинилась и подумала, что она должна сказать обо всем Леопольде, пускай та примет ее за сумасшедшую, но молчание – хуже непонимания.
Леопольда выслушала ее внимательно, без осмеяния.
– То есть он похож на человека с картины? Очень может быть. Клошары часто походят на святых.
Леопольда говорила вяло, будто намазывая на хлеб подтаявшее масло. За окном туман окутал фонарные столбы, так что пустующие напротив витрины подернулись лиловой пеленой.
– Это он и есть.
– Это ты подумала, потому что Вилли не увидел того бродягу за спиной? Так он накурился – и все!
– Не в этом дело.
Голос Катерины звучал убежденно, только она сама еще не знала, в чем именно она убеждена.
– То есть к тебе пришел он? – и Леопольда, усмехнувшись, подняла палец вверх, указывая на комнату, где она принимала мужчин.
– И не к таким, как я, он приходил, – ответила Катерина, потом, повременив, сказала неуверенно, – ведь он приходил? Приходил?
Леопольда пожала плечами: на работу предстояло выходить через час.
В ту ночь Катерина никого не принимала, пользуясь робостью Вилли, который теперь трусил и наблюдать за ней, и заходить к ней, она изредка спускалась к стеклу и минуту-другую напряженно смотрела по сторонам, покажется ли бродяга снова. Но никто не приходил. Катерина была теперь одета в рубашку, заправленную в укороченные лазоревые джинсы, если бы у нее было что-нибудь строже, она бы и оделась по-другому, но как, в каком виде должно принимать его? А что если это не он, а кто-нибудь из его воинства? Что если она вообще сходит с ума? В нетерпении она стала там – на верхнем этаже – на постели, заправленной красными простынями, грызть ногти. Они ломались охотно и весело. Ей было тошно от себя, ей хотелось обратно домой – прочь из города, выстроенного туманом, где все было лживо: от людей, чьи улыбки крошились, как имбирное печенье, до моря, до которого она полгода не могла уже добраться. Да, вначале ей захватывало дух от того, чем она занимается, но потом… она осознала, что умрет точно наверняка не потому, что ей так суждено, а по собственной вине, которая началась с первого, еще черноморского ее мужчины. Гадкая мысль мучила ее: смерть вошла в нее через секс.
Он появился в половине шестого утра. Куб Леопольды как всегда пустовал, а в противоположных стеклах в лиловых светах кое-где стояли полуобнаженные женщины, только он смотрел на нее, невидимый им, без всякой улыбки, сосредоточенный, будто уловив волнение Катерины, ее готовность к полному развоплощению, а потом и преображению – отчего же нет? Он приблизился, тяжело ступая, Катерина бросила взгляд на его стоптанные ботинки и подумала, что она недостойна их отмыть. Он приблизился почти вплотную к стеклу, в его взгляде покоился огромный мир, все его состояния, погруженные в каждое мгновение прошлого и будущего. Она чувствовала, что этот мир – огонь.
Встрепенувшись, Катерина сама потянулась к двери и ее распахнула, вопреки всем правилам, которым наставляла ее Леопольда. Он, не смутившись, перевел на нее взгляд. Катерина вышла к нему на улицу и, горя осознанием собственной никчемности, убежденностью того, что жизнь ее не стоит и гроша и что она все делала вкривь и вкось, упала на колени перед ним на влажную брусчатку. Колени саднили, накрапывал бутафорский дождь, но бродяга скоро поднял ее, ничуть не изменившись в лице, и завел ее в застекленное пространство.
Катерина всхлипывала заливисто, всей грудью и говорила по-русски:
– Я такая плохая, меня нет никого хуже. Я ужасная.
Бродяга посадил ее на высокий барный стул прямиком под застывший потолочный крылевик и стал гладить ее по голове, что-то тихо приговаривая.
– Что мне делать? Что? – спросила Катерина, немного успокоившись.
Он взял ее за руку и повел вверх по лестнице, но Катерина отшатнулась от него, не столько почувствовав, сколько услышав бумажный шорох смятых в руке денег. Бродяга нетерпеливо улыбался и причитал по-голландски ротовой дырой:
– Хватит-хватит, ведь этого хватит?
Катерина рванулась с лестницы и недоуменно-спасительно ощутила под ногами пустоту.
Утро было глазом, рот – изодранные облака, вставай, не бойся, алые ногти на пальцах – залог легкого поведения, что если ленту зажует – туда-сюда – сколько вам лет? семнадцать? – рот, белый мел, перед зевотой страха, как будто кто-то боится с самого Эос – казеннокудрая, сказал он, бровь утекла, как гусеница, в душе на зеркале рисовал чибисов, разбирался в птицах, ей казалось, он старше на время. Ночь жаркая, миновала до, как нота, – октавой ниже, и что-то холодное, как прикосновение к сентябрьской батарее, грудь волосатая, кучерявистая, вспоминается сомнительное лето – другой кричал ей: «Туретчина, неродная сторона!» – но тогда все было по-другому, резче, самолет козлил, она впервые узнала это слово. Третий курс, куклы, влачение учебы, что сказал Кант о восприятии, все потонуло во сне, и ей приснился номер билета, двадцать второе – ее день рождения и день смерти дедушки восемью годами прежде, не за что ухватиться, месяцы-дни, они непористые, мазь за четыреста пятьдесят, и на кассе она взглянула на нее, как на шлюху, давно этим занимаетесь? Недоумение, изображение чувств – работала на себя – скорее подарки, исполать тебе, добрый молодец, – из времен филологического флера – мора, захудалая мышь, похудела на десять, в глазницах нарезанные поперек огурцы, старение от соприкосновения с телами, главное, помнить простые правила, никогда не давать в долг даже самым близким подругам, пятерня на душном зеркале, он кричит из-за двери – фен вот здесь – еще бы завтрак в постель, слишком многого – содержанка филологии – подкладывать поролон в бюстгальтер, стремиться к вечности и вот так закончить? Встретимся еще, спрашивает золотонесущий, рожистый, и запах у него отталкивающий, как за птицефабрикой, – далеко-далеко, долго ли, луна-фурункул – это не в моих правилах – дважды против прежнего, только я буду не один, не в моих па, пачка, ноги сдвинуты, неужели тебе не любопытно? время крутится, стрелка-сосуля, выходи скорее! нечего воду лить! – вспоминается дом – как не было приезда в столицы, сразу обе, и расплескалась мысль, вот здесь в переносице вызрела, а потом, как запах, сошла, – и это уподобление – здесь сообщающиеся краны, воды не останется! выходи, я сказал! – и вдруг что-то испугалось в ней, не сама она, страха не было, жуткое предчувствие – сегодня вечером, когда она встретится с ним во второй раз, тушь прокручивалась и ссыхалась, плеск волн, он сказал ей, нечего ждать, что я буду тебя содержать, ты уже взрослая, но папа – никаких пап – принеси мне гель для душа – и заставлял закрывать глаза на то, что было и чего не было, – и Христос пялился, как милиционер, с распятия, может быть, все кончится, и овцы на надгробиях, заклание и жертвы, в музее никого – смотрители-тени, а утро, как гранат, полный плодов-солнц, разгрызай любое, если уподоблять тебя Вселенной, сказала мама, то ты бесконечно состоишь из миров, ушла от них безвременно. Чибис покрылся испариной и исчез, а может быть, свиристель, она не разбиралась в птицах – он стучал в дверь – я дам тебе сам-три, только приди вечером, поцеловать рыбу в рот, потом отца – только поцелуи у него в губы и не только, лучше с чужими, чем с отцом, и надо любить, но как-то недосуг, может быть, она в самом деле бог – в неизвестной ванной на таком-то этаже, бог в каждом ее пальце – и она не продает себя – дурацкое выражение – три, садитесь! – а жертвует своим телом, потому что душой – как-то стыдно, стрельчатые крылья, стрижи-паникеры, запах из самого нутра двигателя – пыхает – пахнет манго, приехали, вылезай! – никаких греческих городов здесь не осталось, все это наваждение, я дам тебе в четыре раза больше, и клянусь без всяких непотребств, ты полюбилась мне – за одну ночь? – завернутая в два полотенца, одно – вафельное – вокруг рыбьего тела, другое – вокруг верха головы, тюрбан чинил им автомобиль и говорил с отцом о небе – необыкновенный автомеханик, черный ночью, не смуглотой, – мушмулой обливались линии жизни на ладонях, звездное небо гроздьями повисло над ними, отец расстегнул бюстгальтер, сказал, доверься мне, и рыдала в кустах цикада, и казалось, что это она все с ней делает, а отец – кожа, нацепленная на нее, и тюрбанный не смотрел на них, гаечным ключом бил по капоту, что с них взять, перламутровые глаза, насекомое заговорило – что теперь делать, папа? – ты, который должен был защищать, – и мать далеко-далеко – как валяние на сене, круглые скатки в поле, и стучит изо всех сил, так что дверь дрожит, выходи давай, нам пора освобождать номер, мне идти на работу, ты-то будешь отсыпаться – как мое имя? – я всего лишь хотела ногтем поднять воспоминание, забился песок, рутинно-рутовый, как сливное отверстие волосами, обмылки радости на углах ванны, сахарницы в туалете, в детстве откармливал меня сахарной ватой, я боялась откусывать и оставлять желтые следы на теле, порок отражается на лице – я говорю, папа, что нам теперь делать, – он гладит межгубную впадину и отвечает – ты хорошая девочка – вон упала звезда, загадай, чтобы мы были тили-тесто, выходи давай, сколько можно там зависать, я вычту из положенного тебе, – мне страшно, посмотрела на небо сквозь сон, как будто не было над головой восьми этажей, и чувство гадливости к самой себе переполняло, неужели для этого меня рожали, волосатые руки – раздавленные дождевые черви, он давил их и насвистывал, а потом спросил: это все, что ты хотела мне рассказать? – ты мне не поможешь, я была с тобой откровенна, – ты изменила мне с отцом, ты слово, которое запрещено употреблять, дважды два разинутых губ, порванной чести, чаинки не хотят оседать на дно, чаинки хотят сказать: беги! – и колотится в дверь, говорит, я сам-пят тебе заплачу, только сделай – и соскользнуло, и вкус того, что делает ребенка – как творог – должно быть, так чувствуют телята, тюрбан надвинут на лоб, тебе сколько лет, девочка? – все зависит от того, какой сейчас год, что же, ты умеешь, значит, разные трюки? – один говорил по-английски, хотя пахло, как от русского, хотел представиться не тем, чем был на деле, – и цикада обняла меня своими богомоловыми лапами-секаторами – никому не говори после нашего возвращения в Россию, ты плоть от плоти, я могу отсечь тебя, как палец, мокрый мох – он долго в нем ворочался, сухость во рту, и не только, молиться богу – не получается, свечи потухают, немые демоны в церкви окрыляют, шепчут – почто тебе, ты испорченная, не хотелось жить, и почти покончила собой, дни разбивались, как арбузы, дороги-нити карабкались низами, с оттягом надеваешь чулки, и верхние резинки отворачиваются, как подруги, а что она действительно этим занимается, только тихо, палец прирастал ко рту, нос удлинялся, тебя не узнать, дочка, – мама, ты давно умерла – и пускай ты тянешь руку с иконы, пускай пожрала барашкового Николая, тебе все равно хуже, чем мне, молюсь, Богородице, Сыне Лукавый, изшед из меня – давай уже скорее! – иначе я выбью эту чертову дверь – не поздоровится, вжалась в сливной бачок, Дево, радуйся, растление-перетление, и сказали, поставим вам тройку при условии, что вы наберетесь ума-разума в сентябре, и гостиница прислала письмо, в котором спрашивала: понравилось ли вам пребывание у нас – не перечет, чет и нечет, – вместе с отцом на двуспальной кровати – я тебя не склонял, белые киты на потолке с утра, фонтан цемента из дыхала, я сказал, сука, открывай! – ты думаешь спрятаться от меня? – если захотеть, можно представить, что этого нет, соскальзывает – полоска трусов, бархатный ошейник, мочалка, исходящая пеной, шпингалет трясущихся рук, дверь насилия, тронешь ручку – заливает свет, меня забрали инопланетяне, разбиваешь с хлюпом лужи, длинные черви корчатся, их дома залило, так же и мы под звездами в Турции – не бойся, страх можно перепутать с любовью, поцелуй-позолота, девушка, просто так зачеты не проставляются, – отопри, я сказал! – иначе я прорублю дыру, поняла! – ты все равно будешь отсыпаться, просто приди сегодня вечером, мне очень нужна же-же, как если бы сотворить молитву или воспоминание в памяти, обрастает плотью, сцеживаются сока, значит, что он имел в виду, говоря единство апперцепции – колет в боку – потом горло переполняет мясной кус, перепелка живет в трахеях, прячется и говорит: девушка! вы забыли карту, оборачиваюсь – спасибо, а вместо этого смех – это вы! – если еще появишься здесь, вина от слова вино – хмелит, совесть от слова возвещать, филенки трясутся, как кожа на локтях старика – и такие у тебя были! – обухом по голове – ай-ай-ай, перестань, я открою, просто дослушай меня, когда ты войдешь сюда, я буду уже в другом времени, еще до того, как случилось все с отцом, до нашего с тобой утра, ты умолял прийти вечером, меня просто не станет, не потому что ты меня пальцем тронешь – я отпираю, но прошу – дослушай до конца – идите, девушка, своим ходом, как кукла, чьи глаза распахиваются и закатываются, рукава по крови, Покрова на Нерли, нерка-поспелка, – я открыла – а это зачем? – он сказал: ты ничего не могла поменять, я полюбил тебя прежде рождения, когда обнимал живот умершей матери – как совладать с этим, вычеркнуть из памяти, на пятках – пемза, не оттереть, вместо волос в подмышках – цветы, и я земля, клумба в колумбарии, мое имя тебе точно неизвестно, удар тыльной стороной руки – шутки со мной вздумала играть! раздевайся – но уже утро! нас услышат, мне без разницы, на колени! – и что-то полное заполоняет ум, и не утро за окном, не турецкая ночь, а что если время живое – а мы нет, что если я падаю сквозь времена, пробивая одну эпоху-другую-третью, что вам всем от меня надо, я хочу просто жить честно, и так, чтобы от зубов отскакивал Кант – окантовка белого корсета – бедристый навар – вкуснота, не трогай меня, я прошу, не замахивайся! ты сама открыла дверь – и крик вырвался из груди и обратился лисой и побежал, сшибая ящики, по комнате, не уловить, мне хочется провалиться под землю – сквозь восемь этажей, когда была жива мама, когда кровь не текла изо лба – тебя нет, время со мной ласково, как отец, я прошу… только оставь меня в живых.