Ида Мартин – Призрачный поцелуй (страница 51)
– Ты знала мою бабушку?
Она дернула плечом. Конь переступил с ноги на ногу, но наездница не шелохнулась, продолжая высматривать что-то за мной. Зажигалка стала нестерпимо соблазнительной; что бы здесь ни происходило, мне это не нравилось. Ни юная дева, понукающая разгоряченного скакуна прямиком в лес, ни то, как она отклонялась туда, где тени гуще, а свет реже; ни то, насколько склизко сжалось в моем собственном желудке.
От вымученной улыбки свело скулы.
– Меня зовут Лера.
Всадница не торопилась, чего-то хотела. Демонстративно медленно зашнуровав кроссовки, я спустилась по ступеням. Семь шагов по подъездной дорожке, истошный скрип щеколды. Если бы девушка исчезла – словно туман, без единого звука, – я бы не удивилась. Но она даже снизошла до того, чтобы спешиться и скупо бросить:
– Настя.
Ни руки для рукопожатия, ни кивка. Вблизи ее глаза оказались абсолютно черными, как у охотничьего пса.
– Ты сюда надолго?
Теперь плечом дернула уже я:
– Пока не приведу все в порядок. Так ты знала ее? Я не видела тебя на похоронах.
– Я не хожу на похороны.
Сверчки в неповоротливой тишине стрекотали едва ли не истерически, и рваным жестом я все-таки зажгла сигарету. Обычно это считывалось как вызов, но девушка – Настя – не отреагировала примерно никак: лишь зрачки метнулись, прослеживая движение, но затем взгляд ее снова рассеялся, словно она отстранилась куда-то – подальше отсюда.
– Что ж, – хмыкнула я, – славно поболтали. В таком случае…
И, отсалютовав ей, открыла калитку – с намерением драматично ею хлопнуть; я уже почти шагнула во двор, когда она окликнула – чуть мягче, будто нерешительно:
– Допоздна не засиживайся. И двери на ночь запри. Каждую.
Прежде чем я возмутилась бы, или переспросила, или отшутилась, она взмыла на лошадь и тремя мощными рывками скрылась под плакучими березовыми ветвями. Те даже не зацепились за ее волосы; ничто не взволновалось во тьме, будто наездница и ее конь принадлежали чаще и растворились в ней, словно ветер.
Наутро я очнулась распластанной по ковру, без подушки и одеяла, зато с лунками от ногтей на ладонях. Шею и лопатки продуло, горло царапал предпростудный комок. Преодолев мерзкую ломоту, вскарабкалась на диван. Двигаться не хотелось – разве что юркнуть в теплую сбившуюся постель и отключиться.
Я не сказала бы, спала ли этой ночью вовсе; пыльные сны оседали гулом меж висками и предчувствием грядущей беды. Пытаясь вспомнить, в чем их суть, наталкивалась лишь на ноющую боль и единственную картину, застывшую перед глазами: окно в террасе; свет лампы разгоняет тьму, и оттого очертания комнаты четкие, будто бы скалящиеся – что-то вот-вот вздрогнет, хрустнет, оживет наизнанку… и даже сквозь сомкнутые веки видела окно: деревянные рамы, колышущиеся персиковые занавески, излучаемое ими красное сияние…
Ненавижу, когда сновидение притворяется реальностью; расколотая, она проваливается в трещины, словно материя в черную дыру, и все настоящее окрашивается глухим ужасом.
Запив таблетку вчерашним чаем, я вооружилась мусорными пакетами и маской – и пошла на задний двор.
Бабушка не была ведьмой. Даже ведуньей, или знахаркой, или экстрасенсом – не была, и не особо увлекалась мистикой. Но в некоторые
Где нам предназначено быть. Не «где мы быть обречены».
Я могла шутить – горько – о магических кристаллах, овечьих косточках и эзотерических альманахах, но лишь преувеличивала. Многие предпочитали думать, будто бабушка помешалась на гаданиях: пожилой, суеверной деревенской женщине к лицу такая роль. Но пленяло ее не гадание, а прошлое – преданное забвению, истощенное. Безмолвное.
Не знаю, стерла ли она тот снимок с призраком; миниатюрный цифровой фотоаппарат мне не попадался. Наверняка она его спрятала – на случай, если проверю. Однако я часто ловила ее взгляд, направленный в никуда – тот же, с которым она рассматривала чудовищный портрет. Завороженный, испуганный, полный тоски. С таким взглядом добрые люди совершают непростительное.
Когда мама и ее брат были совсем маленькими, бабушка приютила бродягу. Он не просил милостыни, лишь хромал, подволакивая ногу, словно раненое животное, – через деревню, в чащу. Она сжалилась, предложив ему ночлег. Не на одну ночь – и не на две. Мама до сих пор не засыпала при незапертых дверях, а ключ от спальни вешала на шею. Он ничего не делал, говорила она, наматывая цепочку на мизинец, просто сидел за столом на кухне, и бабушка ставила перед ним еду, тарелку за тарелкой, со всеми припасами на черный день. И он чавкал, руками запихивал ее в глотку, таращился на них бессмысленно, жадно; баня так и не смыла с него смрад грязи, пота и крови. Мама с братом залезали в чулан и, обнявшись, ждали рассвета; а он так и сидел там, чужак под их кровом, рассвет за рассветом, закат за закатом. Ушел он сам по себе, но глаза его, белесые, с бельмами, маму так и не отпустили.
Бабушка не раскаивалась – гордилась щедростью своего сердца. Мечтала стать чьей-то спасительницей и того призрака хотела бы спасти тоже. Она отдала бы ему тепло, скопившееся в ней, а его холод, который нельзя изгнать, поразил бы то, чего она касалась. То, чего касалось
– Представь, как ему должно быть одиноко. И страшно.
«Мне одиноко, – кричала я, – мне страшно!» – но вслух не произносила ничего.
Мусор я потащила к бакам для строительных отходов – те находились недалеко от отшиба, возле заброшенного зернохранилища. Вела к ним тропа, примятая грузовиками, перевозящими бревна. Кое-где, среди сухой облетающей листвы, отпечатывались лошадиные копыта; следы совсем свежие, ведущие не в лес, но из него.
Интересно, она проезжала мимо избы? Заглянула бы во двор, хотя бы невзначай, со спины скакуна, или?..
Я сосредоточилась на том, чтобы закинуть в бак пакеты, набитые хламом до краев, и не промахнуться. Вряд ли мы произвели друг на друга благоприятное впечатление. Нечасто встретишь человека, из которого настолько тяжело – и раздражающе – выдавливать слова. Хотя я и сама хороша…
Справедливости ради тревожность зудела по-прежнему. Сортировка барахла – бабушка складировала все, что попадало к ней в руки, – отвлекла, но недостаточно. Похлопав по карманам, я с досадой обнаружила, что забыла сигареты на крыльце – и поплелась обратно.
Дело клонилось к обеду, однако темнело в августе раньше – даже в насыщенное полуденное золото просачивался лирический пурпур. Весной и в начале лета солнце не желало умирать, сражалось с подступающей тьмой, пожаром полыхало на горизонте. Венера, одиноко мерцающая в лазурном небе, – прощальный поцелуй, исполненный нежности. После солнцестояния же свет ослабевал, будто волны, отхлынувшие при отливе; жар еще стоял, но неверно, с окаймляющим его обещанием тлена.