Ида Мартин – Призрачный поцелуй (страница 53)
Поэтому рассказала. О маленьком цифровом фотоаппарате, что бабушка вертела в подрагивающих пальцах; о мужчине на снимке, чье тело давно покоилось в земле. Описала Насте его жуткое, разлагающееся лицо – улыбался ли он или скалился, презирал ли женщину, наведшую на него объектив, или надеялся на нее? – и почувствовала, будто что-то вырастает за спиной, сотканное из северной прохлады. Оно слушало, но я не оборачивалась – и говорила, судорожно, вперемешку, о том, что
А потом бабушка получила доказательство – и спрятала его, чтобы никто не лишил ее того, что раньше узреть не могла. Камера, третье око, шестое чувство; разве это – не истина, которая должна быть сокрыта? Дабы люди, живые, пусть и чуть сумасшедшие, не пожирали самих себя.
Настя не перебивала: терпеливо оглаживала тыльную сторону моей ладони, и лишь благодаря ей я не откинулась назад, будто в приступе, не отдалась немоте, той, что пережимает язык. Она не жалела – ни меня, ни бабушку. Ни неловкого сострадания, ни дежурных фраз, которые никто не знает, как произносить.
Быть может, потому, что пересекала лес, она и молчала столь правильно. И лишь когда я остановилась, осознав, что в своих откровениях едва дышала, мягко подтолкнула: вставай. Я подчинилась. Закружилась голова, но Настя подхватила, словно жеребенка, впервые поднявшегося на ноги, и повела через луг. С каждым шагом пелена рассеивалась, однако разбитость еще ввинчивалась в мышцы и суставы.
– Я покажу тебе кое-что.
И она подвела меня к рыжему коню. Едва мы приблизились, тот вскинулся с любопытством, чуть всхрапнув. Вчера я не придала значения тому, насколько он грациозен и высок, как сияет его шерсть. Расчесанным, в косичках, хвостом он отмахивался от назойливых насекомых. Настя обняла его за морду, шепнув что-то, и он ласково боднулся, выклянчивая ласку. Тогда она и поманила меня к себе – к ним.
Конь взглянул будто бы с лукавством и вдруг прижался ко мне, как могла бы собака.
– Шельмец, – фыркнула Настя. – Понабрался у овчарки, она вечно жмется к ногам. – И положила мою руку на вздымающийся лошадиный бок. – Слушай.
Я сделала, что велено.
Конь был горячим. Сам воздух вокруг него вибрировал, но не беспокойно – дремотно, словно над пляжным песком в летний полдень. Даже когда он стоял, что-то в нем непременно двигалось, пульсировало под моей ладонью. Приникнув к могучей шее, я поклялась бы, что услышала ток крови по венам, ровный шум, похожий на море, и удары сердца, мощные, словно колокол. Подумала – как-то отсутствующе: квинтэссенция жизни; оседлав его, можно обогнать и ветер… Не это ли заставляло Настю мчаться сквозь валежники, сквозь мглу и чужой страх, пронизавший каждый лист, питающий корни, будто кровью?
Остро – и пряно, лихорадочно – захотелось
Пальцы Насти скользнули прочь.
– Хватит бояться. Ни к чему сдаваться перед тем, что нельзя победить. Встреться с ним лицом к лицу, прими его. А затем уходи, до тех пор, пока вы не встретитесь снова, в последний раз. Ты такая же, как он. – Она потрепала коня по холке. – Сильная. Ты даже сквозь лес можешь пройти.
– С тобой?
– Нет. Но когда окажешься по ту сторону, найди меня. Выпьем с тобой чаю.
К избе Настя меня не провожала – нужно было проверить, что в конюшнях все в порядке перед тем, как запереть их на ночь, – и я отправилась одна; не напрямую, но обогнув деревню целиком. Меня мутило, словно после дозы жаропонижающих; кофта промокла насквозь. Но прогулка не навредила, только сняла с очертаний мира болезненную четкость. Тропа из истоптанной пыли вилась мимо магазинов, советских недостроек, гаражей, вдоль библиотеки с выбитыми окнами. Сумерки плавно растекались над пыхтящими трубами затопленных бань; местные стянулись к сытным ужинам и шуршащим телевизорам, и электрический свет из-за ставен окутывал дворы таинственной прозрачностью. Когда я открыла свою калитку, солнце совсем истаяло и пастельно-оранжевые пятна финальными аккордами догорали на пепелище дома напротив, словно очередной пожар.
Внутрь заходить не стала. Села на стул на крыльце, щелкнула зажигалкой, закурила. Привычно, отточенно. Сверчки застрекотали, как в прошлый вечер и как в тысячу вечеров до того. Пахло осиновыми дровами и предвестием ливня; я перекатывала дым во рту, но ниже, в теле, ощущала себя жидкой, плещущейся, словно озеро, куда метнули камень. Мир остывал, а с ним и я. Из-под входной двери, из комнат, сквозило могильным ознобом; я обняла собственные колени, чтобы было уютнее.
На крючке под козырьком висела поношенная рабочая куртка – в ней бабушка копалась в картофельном поле в пасмурную погоду. Ее я и надела – на случай, если усну и грянет дождь. В ткань еще впитывалась влажность земли, спрей от колорадских жуков и что-то еще, липово-сладкое. Откинувшись на спинку, зарылась в нее и, засовывая руки в карманы, нащупала что-то – небольшое, гладкое.
Цифровой фотоаппарат.
Серый, чуть поцарапанный. Безнадежно разряженный. Впрочем, не то чтобы я намеревалась его включать – третье око мне ни к чему.
Что произошло, то произошло. Желтое поле на бабушкином кладбище скоро начнет осыпаться и увядать, а сама она останется там – так же, как я останусь здесь. Подмету ее сараи, починю крышу и печь, вычищу стены и пол от плесени и паразитов, застелю их новыми досками, заведу кошку и, пожалуй, сторожевую собаку. Выкошу заросли маргариток, берез и елей, так, чтобы чаща вернулась восвояси. Уберу камеру прочь – займу метущиеся руки чем-то другим; быть может, Настя даже пристроит меня на конюшни – вычесывать лошадей.
Или пасти овец среди зеленых низин. Повод научиться играть на флейте.
Я поставила фотоаппарат на перила, зажгла железную лампу над террасой. Во всеобъемлющей темноте все устремилось к ней: толстые мотыльки, мошкара, комарье. И кое-что, прельщенное не столько светом, сколько обещанием. Очага, ужина, женского сердца: всего того, что заблудшие странники ищут в доме с фонарем на крыльце.
Облачко пара, что я выдохнула от сырого холода, рассеялось у скрюченных древесных лап – там, где застыл призрак; у забора, хлипкой преграды между лесом и тем, над чем тот не властвовал.
Я узнала его: лоскуты мяса, болтающиеся у подбородка, ряды извращенно оголенных зубов. Смерть истязала его безжалостно, но он не желал ни мести, ни боли – серые глаза смотрели с неисцелимой тоской. На мгновение я поняла бабушку – и сжала чертополоховый браслет. Призрак – чье-то эхо, чья-то сущность, противившаяся гибели так, что заплутала в ней навеки, – балансировал на линии тонкого золотого венца от лампы, отсекавшего тьму от света, и не дерзал переступать ее.
Ждал, как все они ждали. Но я не была моей бабушкой – и ничего бы им не предложила.
– Отныне это мой дом, и я тебе здесь не рада. Уходи и не возвращайся.
Призрак застонал; разомкнулись челюсти, натянув сухожилия, что-то хлюпнуло в глотке – белые черви или всхлип, последний, что он издал при жизни, украденный им в смерть. Я не услышала ничего – его ветер не доносил его мольбы. Но даже если бы доносил, я бы им не вняла.
Ведь решила твердо. И повторила:
– Уходи. Вам меня не забрать. Я пройду сквозь лес, но только когда
Когда я встала, удаляясь в избу, он не шелохнулся. Не раздалось ни звука, пока я шла по коридору, в террасу; дом утих, словно после грозы. Только заскреблась где-то мышь да загудел холодильник. Один шаг, второй – до окна – отогнуть штору.
Я почти ожидала, что истерзанный лик воспарит перед стеклом и по нему мерзко, душераздирающе заскользят изломанные ногти. В конце концов, отчего призраки должны подчиниться девчонке, занявшей место той, что их прикармливала? Я не знала – не хотела и гадать, – что сделаю, если покойник сквозь щели, туманом, просочится внутрь.