реклама
Бургер менюБургер меню

И. Грекова – Знакомые люди (страница 6)

18

Еще одна вспышка памяти: купальня. Выходит из прошлого, сияет: вот она я! К купальне ведут деревянные мостки, длинные-длинные, шатучие. Сквозь щели под ногами сверкает вода. Песчаное дно — все в морщинах, рифленое, как стиральная доска (тогда еще стиральных досок не было). Идут-идут песчаные холмики, параллельно друг другу.

Дошли. Мама в смешном, по колено, сборчатом купальном костюме, вся закрытая, спрятанная. На голове — огромный резиновый чепчик. Он ее безобразит, только и остается в ней маминого, что носик с «пумпочкой». Варя, голенькая, плачет, выпятив круглый живот. Боится холодной воды, трусиха! А он не боится, он смело лезет туда.

Какое наслаждение! Вода сперва обжигает, все тело ёкает, но зато потом — блаженство. Торжество гордости: он не трус, он в холодной воде, он плавает, он умеет! Плавает даже кругом купальни. Правда, песчаное дно — тут, под ногами. Он осторожно проверяет ногой: здесь ли оно, не ушло ли?

А мама берет на руки Варю и нежно-насильно окунает ее в воду. Та визжит, хнычет, но, привыкнув, сама начинает бить по воде розовыми ладошками…

На обратном пути — вытертые, обсохшие, счастливые — Федя и Варя по-хорошему ссорятся. Даже мама видит, что это не всерьез, и, хмурясь, улыбается. Дома они получают по стакану холодного, с погреба, молока и по ломтю прекрасного, пористого ячменного хлеба (по-эстонски его зовут «сепик»). Боже, какой хлеб! Видно, секрет его выпечки утрачен. Сегодняшний «сепик» уже не тот — он твердоват, сероват, обыкновенен. А тот, детский, светло-коричневый, — он прямо взлетал на ладони…

Вообще, как не раз замечал Федор Филатович, у каждого человека в памяти хранится ранняя, сверхценная, ни с чем не сравнимая детская еда. У него это были: сепик с молоком, хлебный суп с плавающим островком взбитых сливок, копченая салака. Все это есть и теперь, но в каком убогом, неузнаваемом виде!

Федору Филатовичу суждено было в дальнейшем пережить не один голод. И всегда в его голодных мыслях венцом мироздания виделись все те же детские яства. Сепик с холодным молоком. Хлебный суп. Золотая салака… Нитка его памяти путалась в них и теперь.

Что было раньше, что потом? Он уже не мог этого установить. Рваная память. Вспышки с провалами. Вспоминалось неважное, глупое.

Например, Варино чиханье. У нее часто бывал насморк, и чихала она не по-обычному: «Ти!» Он ее передразнивал, она обижалась, топыря верхнюю губу, ту выпуклость, которую папа называл надгубьем. Зачем он ее обижал? По праву старшего, сильного? Нету такого права.

А вот уже важное: первая подлость. Ягоды, красная смородина.

Пошли в сад. «Погуляйте до обеда», — сказала мама. Сад — возле дома, тот, с каштанами. Исхоженный вдоль и поперек. И вдруг неожиданность: спрятанный в зарослях куст, а на нем — ягоды. Яркие, изнутри светящиеся. Они были необычайно, неестественно крупны. А может быть, просто он сам был мал. Ягоды висели высоко, выше головы. Откуда-то он знал их название: красная смородина. Бывает и черная.

Был мал, но уже подл. Потому что на восторг Вари по поводу ягод ответил: «Их нельзя есть. Они заразные». Слово — от мамы. Она им строго-настрого запрещала подбирать и класть в рот что бы то ни было, говоря: «Это может быть заразное!» Вот и он объявил ягоды «заразными», отлично зная, что врет.

Варя, конечно, поверила. До сих пор помнятся поднятые к нему доверчивые глаза, в них пламенно отражались красные гроздья. А потом, тайком от Вари, он пробрался в сад и, встав на цыпочки, объел весь куст. Ел торопясь, давясь, сознавая свое предательство. Уже не хотелось, а ел.

В тот же день его пронесло. Да как! Мама выспрашивала: что ели? Где? Не признавался. Выдали его красные пятна на рубашке. Хочешь не хочешь, пришлось сознаться. Мама плакала, и он — тоже. И Варя за компанию…

Вечером, после действия касторки (на всякий случай по ложке дали обоим), их уложили спать раньше обычного. Он прошлепал босыми ногами к ее кровати, влез под одеяло и каялся сладко, горько. Плакал. А Варя, обняв его за шею тонкими руками, говорила: «Не плачь, Федя!» — и сама ревела, сморкаясь в пододеяльник. Заснули облегченные, очищенные, освобожденные…

Значит, был же он когда-то чист душой? Была же у него совесть? Глядя в прошлое через бездну прожитых нечистых лет, ему было отрадно оправдать себя хотя бы в детстве… Теперь, когда весь мир ограничился для него тахтой, ночным столиком, лампой. Да еще этим проклятым краном на кухне. Журчит, точит, щебечет, и нет на него управы! Где, когда он читал слова: «Мама, они льют мне на голову холодную воду!»?

Сознание, конечно, не было ясным. Кое-что не происходило, а мерещилось.

Однажды ночью он отчетливо видел, как висевшее на стуле полотенце превратилось в рубашку, мужскую рубашку без галстука, а над ней прорезалось из сумрака незнакомое лицо. Мужчина был сравнительно молод, лет сорока, не больше, но черные волосы уже поредели, и лоб двумя треугольниками восходил к темени. Что-то оперно-мефистофельское было в этом лице. Широкое в висках, заостренное к подбородку, оно улыбалось, показывая сбоку золотой зуб. Ног у мужчины не было, только верхняя часть тела в рубашке (когда-то такой фасон назывался «апаш») и эти зловещие взлизы со лба в глубину темных волос. Уходило, убегало лицо туда, в волосы.

— Кто вы такой и что вам от меня надо? — мысленно произнес Федор Филатович. Языком, ртом, губами говорить он не мог. Но незнакомец его услышал.

— Не узнаёте? — спросил он. — Я ваш собственный старший сын, Петр Федорович. Бывший Петя. — И улыбнулся.

— Где же вы теперь живете? — внутренне всполошился Федор Филатович. — Напишите свой адрес. Блокнот на столе. Карандаш там же. Я, вы понимаете, не могу…

Как ни странно, этот мужчина, наполовину состоявший из рубашки и наполовину отсутствовавший, отлично его понимал.

— Я не могу сделать того, что вы просите, — отчетливо ответил он, шевельнув мефистофельской бровью. — Я, видите ли, не существую.

— Умерли? — вскричал в ужасе Федор Филатович.

— Как сказать. Может быть, и умер.

— Не понимаю, — с горем и досадой забормотал Федор Филатович. — А ваш брат… простите, не помню, как его звали. Он тоже умер?

— В такой же мере, как и я. Умер условно.

— Не понимаю! — опять воскликнул Федор Филатович. Это было страданием — восклицать и не слышать своего голоса. Но странный гость, видимо, слышал.

— А понимать и не надо, — сказал он, еще выше задрав бровь. — Ну, до свидания, мне пора. Самолет встает на рассвете.

— Постойте, постойте, не уходите. А ваша мать, Клавдия Ивановна? Она-то жива?

Гость не ответил и стал уходить. Не уходить, а исчезать по частям, как будто его стирали с доски тряпкой. Раньше всего стерли лоб со взлизами, за ним — крючковатые брови, кошачьи виски. Стерли лицо — осталась рубашка. Но и она превратилась в обыкновенное полотенце.

«Галлюцинация», — подумал Федор Филатович, и ему стало страшно. Он заворочался, застонал. Из соседней комнаты появилась Даша. Она всегда чутко слушала: спит ли? Он не спал. Смотрел на нее злыми глазами.

— Феденька, что тебе? Утку?

Он мычал и встряхивал головой. Он кричал глазами, что ему нужно. Ему нужно было вспомнить, как звали второго сына, младшего. Надо же ухитриться забыть!

Павел? Нет, не Павел. Как же его, в конце концов, звали?

Даша поправила ему одеяло, поцеловала в лоб и ушла, шлепая стоптанными задниками. Он гневно смотрел ей вслед. Ничего, обойдусь.

Младший сын родился вскоре после войны. Жили тогда с Клавдией благополучно. Плавания были недолгими. Возвращался, нагруженный подарками. Помогал Клавдии купать маленького.

Цинковая ванночка со звездами. Скользкое от мыла младенческое тело. Вынимал мальчика, держал на весу, а Клавдия окатывала прохладной водой из кувшина. Кувшин голубой, с розами, тоже заграничный. Все помню, а как звали ребенка — забыл.

Послевоенная жизнь была еще трудна. А он приезжал совсем из другого мира: синее море, яркое солнце. Пестрые базары тропических стран. Команда парохода — вся в белом.

Дома, в Ленинграде, никто не ходил в белом, даже женщины. Мудрено ли, что, окунувшись на время в здешние трудности, он опять рвался обратно, в море?

Эти несколько дней побывки… Клавдия, ждавшая его терпеливо, всем сердцем, не знала, чем и побаловать любимого. Отказывала себе во всем. Не только себе — и детям. А он был сыт. Избалован корабельной едой. Кормили их прекрасно. Фрукты — в изобилии.

Смешной случай — как-то в тропиках купил он для камбуза мешок картошки. Оказалось — там апельсины… Обманули!

Домашняя еда его не соблазняла. Однажды подала ему Клавдия что-то особенно лакомое, а он не доел, оставил на тарелке. После увидел в зеркале, как она, крадучись, ела оставленное… Мысль о том, что Клавдия недоедает, царапала душу, но он утешал себя, что скоро все наладится. Ведь жизнь с каждым годом становилась лучше…

Все-таки он ей помогал. Взял, например, с собой в плавание кота. Чтобы ей было полегче. Прокормить кота было проблемой.

Кота звали Шах. Красавец, редкостной масти: темный, но не черный, лиловато-коричневый, с бежевыми подмышками, явно ангорских кровей. Не хвост — опахало. Из-под кровати — почти на полкомнаты. Царский хвост.

Кот был капризный, причудливый. Не ел ничего, кроме сырой рыбы. А ее достать было негде. По карточкам давали, но редко. Коту наплевать было на карточки, он орал: рыбы, рыбы! Измучилась с ним Клавдия. Сперва надеялась, что Шах, проголодавшись, начнет есть другое. Не тут-то было! Кот оказался стоиком. Приходилось покупать рыбу на рынке по безумной цене.