Хуан Габриэль Васкес – Оглянуться назад (страница 9)
Это были «Притчи и песни» Антонио Мачадо, и на сцене Фаусто перевоплощался в Мачадо, в человека, который любил только миры златые, легкие и неземные, и изгнанника, умершего на французской границе, недалеко от места, где сам он, Фаусто, мог бы погибнуть под бомбами фашистов.
Публика в партере зааплодировала, а немногочисленные зрители в ложах, все – в нижем ярусе, подвинулись вперед, круглые лица выплыли из темноты. В президентской ложе вроде бы никого не было, и это внезапно разочаровало Фаусто. Нельзя, конечно, ожидать, что явится сам глава государства, но уж родственникам или друзьям одолжить на вечер ложу мог бы. Лица застыли, полные внимания; после рассеянных, как начинающийся дождь, аплодисментов, Фаусто перешел к другому мертвому поэту:
И публика в красных бархатных креслах поняла, что это стихи не про лук, а про ребенка, голодного ребенка, сына смуглой женщины, питаемого луковой кровью:
Теперь Фаусто стал поэтом Мигелем и писал из тюрьмы стихи своему сыну. Стал поэтом Мигелем, крестьянином, как некогда он сам, узником фашистов, как его дядя Фелипе. Фаусто был разом дядей Фелипе, и грустным, напуганным шестилетним мальчиком, который навещал его в тюрьме, и голодным юношей, который украл капсулы с рыбьим жиром из аптеки в Сьюдад-Трухильо. Из первого ряда донесся негромкий звук, и, дочитав (руки прижаты к телу, голос мощно вибрирует), Фаусто понял, что кто-то плачет. Не одна женщина, несколько: две, четыре, десять; бархатные кресла всхлипывали. А потом началась овация.
IV
Триумф в театре имени Колумба, необычайный, но в то же время скромный, прославил Фаусто в театральных кругах Боготы. Все заговорили о недавно приехавшем испанском актере – да, тот, что ученик Лорки, из семьи героев-республиканцев, – и молодые труппы стали им интересоваться. Вернувшись с коротких гастролей, полных севильских двориков, колыбельных и луковиц, Фаусто получил приглашение выступать в Муниципальном театре. Этот театр был не похож на другие. Либеральный политик Хорхе Элиесер Гайтан, человек скромного происхождения, сумевший завоевать симпатии народных масс и представлявшийся консервативным элитам настоящей угрозой, еженедельно (во время «Культурных пятниц», как он сам это называл) произносил там речи, каждая из которых являла собой шедевр ораторского искусства, собирала больше народу, чем Фаусто когда-либо видел разом, и передавалась по радио на всю страну, прельщенную левыми идеями и муссолиниевской риторикой этого человека с индейскими чертами лица и густо напомаженными волосами. Фаусто начал репетировать в Муниципальном театре свой обычный репертуар – Мачадо, Лорку, Эрнандеса. В очередную пятницу Гайтан остался послушать его после своего выступления, Фаусто подошел к нему, и они разговорились. Гайтан хорошо знал колумбийскую поэзию, цитировал Сильву и Хулио Флореса и советовал Фаусто включить в свои концерты Неруду. Когда они прощались, Фаусто услышал чуть в стороне:
– Конечно, они сразу же снюхались, оба ведь коммунисты. Через таких людей у нас страна и погибнет.
Говоривший грешил против истины: Гайтан не был коммунистом, а уж Фаусто тем более. К тому периоду он еще даже не успел задаться вопросами своей идеологии, поскольку хотел разобраться с куда более важными темами – например, с Богом. Во время недолгого пребывания в Каракасе он, желая что-то для себя понять, сблизился с оккультистами, потом заинтересовался теософией мадам Блаватской, потом розенкрейцерством, потом масонством. Его даже
– Вы ненавидите тиранов, – говорил он Фаусто. – В этом мы с вами похожи. В часе или двух часах езды отсюда убивают крестьян, а мы читаем стихи. Поверьте, молодой человек: если эти стихи не годятся для борьбы, скорее всего, они вообще ни на что не годятся.
Гайтан говорил про какую-то очень далекую реальность. Из сельской местности и с гор в Боготу долетали обрывки известий о всяких ужасах: мужчин рубили мачете, женщин насиловали на глазах у детей. Фаусто Кабрера, чтец мертвых поэтов с противоположного берега Атлантики, беспокоился раньше о другом, но разговоры с Гайтаном заставили его шире смотреть на мир. Возможно, неслучайно именно в этот период он начал посещать Испанский республиканский Атеней, где собирались художники и писатели, где желали смерти Франко, где помогали нуждающимся эмигрантам, а шепотом говорили про Коммунистическую партию и герилью на восточных равнинах. В Атенее не было места теософии и оккультизму; там, как выяснил Фаусто, царствовала реальность, реальнее некуда. Споры вращались вокруг Советского Союза и необходимости революции, хотя люди, только что стучавшие кулаком по столу, не добившись никакого решения, вдруг начинали декламировать стихи. Один из завсегдатаев, колумбиец с певучим выговором по имени Педро Леон Арболеда, рассказывал Фаусто про поэтов, которых раньше никто не упоминал – от Порфирио Барбы Хакоба до Леона де Грейффа, – и обязательно подчеркивал, что все эти великие поэты были родом из департамента Антиокия.
– Здесь вы только теряете время, Кабрера, – говорил он. – Все поэты живут в Медельине.
Вскоре Фаусто отправился на несколько дней в этот город, и, возможно, подтолкнули его слова Арболеды, а не только желание повидать семью. Фаусто хотел познакомиться с новым местом, дать пару концертов и провести некоторое время с дядей Фелипе, управляющим в «Эквадорских фармацевтических лабораториях». В Медельине, зажатом между умопомрачительной красоты горами, воздух словно ласкал кожу – дядю Фелипе, решившего поселиться здесь навсегда, можно было понять. Когда они наконец встретились, Фаусто предстал человек, вознамерившийся оставаться самим собой во что бы то ни стало. Он ни на йоту не утратил испанского акцента, тешился надеждами на республиканское будущее родины и наотрез отказывался от материальной помощи, которую запоздало предлагало ему из Мексики республиканское правительство в изгнании. Память об Испании и своем прошлом отзывалась в нем такой же болью, как если бы его выгнали из страны вчера. Все связывалось с утраченной родиной. Как-то после ужина он показал Фаусто свежий номер журнала «Семана», открытый на странице с тремя колонками под заголовком «Нация». «Читай», – сказал он. И Фаусто прочел:
– Ты этого не можешь помнить, – сказал дядя Фелипе, – но все было точно так же.
– Что было?
– В Испании. В Испании в те годы.
– Перед войной?
– Слишком похоже, понимаешь. Как будто в воздухе носится. И скоро случится что-то серьезное.
Фаусто дал в Медельине пять концертов и на один, самый важный, попал в качестве зрителя. Дело происходило в Институте филологии, какой-то поэт читал свои нескончаемые сонеты, и когда наступил наконец финал, которого никто уже не чаял, к Фаусто подошла светловолосая большеглазая девушка с лебединой шеей, элегантно выглядывающей из платья в цветочек, и обеими руками протянула тонкую тетрадку: «Я ходила вас слушать пару дней назад, сеньор Кабрера. Можно попросить у вас автограф?» За спиной у нее маячили мать и сестра. Фаусто хватило присутствия духа сообразить, что он никогда больше не увидит ее, если даст автограф немедленно; он ответил, что ему нужно подумать, не станет же он писать ей абы что, лучше позвонит в ближайшее время и зайдет, когда кругом будет не так суетно. Так он и поступил: зашел раз, и два, и три в ее дом на проспекте Ла-Плайя. Встречались они всегда в присутствии одной из сестер или других поэтов. Обещанной подписанной книги Фаусто так и не принес, но все же чем-то приглянулся больше остальных. Через несколько месяцев она уже приглашала его одного.