Хуан Габриэль Васкес – Имена Фелисы (страница 2)
«
Мне было двадцать три года, и я не знал, кто такая Фелиса Бурштын. Уже тогда мне стоило бы задать себе вопросы, которые я начал задавать только со временем: почему она жила в изгнании, почему во Франции, и почему Гарсиа Маркесу было так много о ней известно? Но в тот миг мелькнувший в моей голове вопрос – без него, вероятно, не возникли бы и другие, тот самый первоначальный вопрос, который не давал мне покоя все двадцать семь лет, минувшие с той поры, – был совсем иным.
– Почему от печали? – спросил я Пабло. – Вот что мне нужно знать. Почему Фелиса страдала от печали, да еще так сильно, что умерла?
В конце сентября Пабло на несколько дней выбрался в Париж. Здесь он провел судьбоносные годы своей молодости еще до того, как встретился с Фелисой: в двадцать четыре года он приехал сюда с дипломом инженера-химика в кармане, получив за академические заслуги щедрую стипендию от нескольких колумбийских спонсоров, таких как Банк Республики и Национальная федерация производителей кофе. Вместо того, чтобы отправиться в Соединенные Штаты, как поголовно поступали все представители его поколения, он предпочел Париж; этот город проигрывал географически за счет огромного расстояния от Колумбии, но был куда ближе Пабло по темпераменту. Здесь он завершил образование и получил докторскую степень в области, определившей всю его дальнейшую жизнь; здесь же он присутствовал при уличных боях революции тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года и даже не раз помогал студентам, получившим ранения в столкновениях с полицией; сам же он, однако, участия в протестах не принимал, поскольку именно в то самое время обнаружил у себя врожденную аллергию на любого типа насилие.
– Знаешь, как крепка моя связь с Парижем? – спросил он по телефону. – Здесь я впервые отрастил бороду. И смотри-ка, ношу до сих пор.
Мы договорились встретиться в «Кафе дю Метро», заведении на бульваре Сен-Жермен. Место это выбрал я, и тому имелось весьма простое объяснение: оно находилось в двух шагах от улицы Рю-де-Бьевр, где в свое время жили Пабло и Фелиса. В этом кафе однажды вечером, плавно перетекшим в ночь, на террасе за круглым маленьким столом – где одни соседи сменялись и сменялись другими, как в игре «музыкальные стулья», перед неумолимо растущей вереницей пустых кофейных чашек, которые со временем уступили место бокалу белого вина, – мы погрузились в решение задачи, заведомо невыполнимой: восстановить прошлое, эту неудобную территорию, существующую лишь в тот момент, пока мы о ней говорим. Небо над головой очистилось от облаков и изменило цвет, зажглись фонари, и их свет по-новому заиграл на лицах людей, а мы продолжали сидеть там – два человека, разделенные четырьмя десятилетиями жизненного опыта: я слушал рассказ Пабло с неослабным вниманием, словно в нем скрывалась тайна, неизмеримо важная для моего собственного существования, а он вспоминал – настолько подробно, насколько мог, – ту январскую пятницу, которую столько раз мечтал предать окончательному забвению.
Когда мы вышли из кафе, уже опустилась ночь.
– Мы часто ходили по этим тротуарам, – сказал Пабло. – Можно сказать, это был наш квартал.
Мы влились в вечерний поток пешеходов, наслаждавшихся еще не остывшим воздухом той необычайно теплой осени, и направились к перекрестку с Рю-де-Бьевр, как если бы это само собой подразумевалось.
– Дом двадцать пять, – произнес Пабло. – Честно говоря, давненько я сюда не заглядывал.
В нашей беседе Пабло упоминал о необычной особенности этого здания: прямо напротив располагалась личная резиденция президента Франсуа Миттерана[9]. Пабло с Фелисой время от времени встречали его около дома – обычное дело при близком соседстве, – и не раз смотрели на него из своего окна на втором этаже. Когда мы подходили к дому двадцать пять, мне захотелось убедиться, действительно ли дверь особняка Миттерана видна оттуда; и не потому, что у меня возникали сомнения в точности воспоминаний Пабло, а скорее потому, что я никак не мог избавиться от извечной журналистской привычки проверять все на свете, включая даже несущественные на первый взгляд детали; мне казалось, будто непочтительное отношение к мельчайшим истинам мира чувств способно низвергнуть всю человеческую жизнь – в данном случае жизнь Фелисы – в геенну лжи.
Рю-де-Бьевр – короткая и тесная улочка – начинается от бульвара Сен-Жермен и заканчивается у реки; тротуары там такие узкие, а машины проезжают так редко, что люди предпочитают ходить прямо посреди мостовой.
– В то время здесь все было перекрыто из соображений безопасности, – сообщил Пабло, когда мы оказались на месте. – В начале и конце улицы стояла пара вооруженных жандармов, пропускали только тех, кто здесь жил. В первые дни у нас спрашивали документы, а потом уже стали узнавать и пускали так.
И там, в доме номер двадцать пять, в этой квартире на первом этаже – как принято считать у французов[10], – Фелиса проснулась в ту январскую пятницу, которой суждено было стать последним днем ее жизни. На узком фасаде здания умещалось всего по два окна на этаж, каждое обрамляли белые деревянные наличники, а за стеклом виднелись полуоткрытые шторы. И вот я стоял там, на погруженной в ночной сумрак улице, почти сорок два года спустя, и думал о той женщине; я хотел рассказать ее историю, пытался понять, чем она занималась утром своего последнего дня; вернее, я задавался вопросом, как начинает свой последний день человек, переживший подобное тому, что выпало на долю Фелисы. Пабло же, не догадываясь о моих мыслях, указал на два окна своей бывшей квартиры.
– Они плохо закрывались, – сказал он. – Из щелей сильно дуло. Я помню это потому, что все постоянно твердили, будто та зима была одной из самых холодных за последние годы. А тот день вдобавок оказался самым морозным за всю зиму. Да, это тоже помню: в газетах писали, что ночью ожидается снегопад.
Но им нравилась эта квартира. Тогда было трудно найти жилье. Фелиса приехала в Париж одна, за два месяца до приезда Пабло; хотя она знала нескольких местных колумбийцев, никто не потрудился ей помочь. А вот поддержала ее, напротив, Пайя Контрерас, чилийка, ставшая легендой среди латиноамериканских беженцев, поскольку неотлучно находилась рядом с Сальвадором Альенде во время штурма Ла-Монеды, будучи его секретаршей и любовницей[11]. Пока соотечественники засыпали Фелису пустыми обещаниями или лицемерными выражениями сочувствия, а порой и попросту прятались от нее, опасаясь, что их имена могут с ней связать, Пайя повела себя как настоящий друг, хотя их знакомство и не было таким близким, как с остальными собратьями по несчастью. Конечно, Пайя пережила катаклизм государственного переворота; на чужбине она оказывала содействие бесчисленному множеству чилийцев, бежавших от Пиночета[12], и была способна понять человека, который или потерял свою страну, или которого изгнали власти, или который сам отправился в ссылку, чтобы избежать чего-нибудь похуже. Таким образом, Фелиса нашла приют в доме Пайи и уже оттуда начала поиски жилья. Каждое утро она ходила к телефону-автомату на углу, чтобы не вводить свою хозяйку в расходы, и звонила по объявлениям, пока не заканчивались монеты. А потом отправлялась куда глаза глядят, стараясь развеять свою печаль на столь хорошо знакомых улочках в ожидании приезда Пабло.
Тем временем к нему судьба оказалась более снисходительна. К концу ноября он по-прежнему оставался в Боготе, разбираясь со всем необходимым для их скорейшего воссоединения – работал на износ, экономил на всем, чтобы купить дорожные чеки, решал, как поступить с домом, где они прожили вместе последние двенадцать лет, подписывал любой контракт, лишь бы урвать пару лишних долларов, – и каждый день вставал с мучительной тревогой из-за того, что Фелисе пока не удалось найти жилье для двоих. Он поднял связи, звонил всем знакомым, кто имел хоть какое-то отношение к Франции, и в конце концов вышел на Кларису Руис – молодую колумбийку, жительницу Боготы, которая некогда училась у Фелисы живописи. Клариса и вспомнила про эту квартиру; владельцем числился какой-то аргентинский художник. Он сдавал ее: брат Кларисы, Педро, жил там какое-то время, но недавно покинул Париж и вернулся в Колумбию. Начались звонки, были получены необходимые рекомендации, и в итоге аргентинец согласился сдать квартиру им. Они даже ни разу не встречались лично. Знали только, что он автор чудовищной росписи, занимавшей всю стену от входной двери до выходившего на улицу окна, огибая камин; из любой точки она назойливо бросалась в глаза. На ней в синих и серых тонах был изображен морской прибой, или его убогое подобие, и Фелиса от всей души возненавидела эту мазню с первого взгляда.
– Она всегда говорила, что закрасит эту стену или напишет что-нибудь поверх, – рассказывал Пабло. – Или, по крайней мере, занавесит эти волны простынями. По ее словам, это единственный выход, если мы планируем сколь-нибудь надолго здесь задержаться.