Хуан Габриэль Васкес – Имена Фелисы (страница 1)
Хуан Габриэль Васкес
Имена Фелисы
Juan Gabriel Vásquez
Los nombres de Feliza
Published in agreement with Casanovas & Lynch Literary Agency, S. L. U.
© Juan Gabriel Vásquez, 2024
© Анна Беркова, перевод на русский язык, 2025
© Издание на русском языке. Livebook Publishing LTD, 2025
I. Зима в Париже
В ту пору мои дни были заполнены мыслями о недолгой жизни Фелисы Бурштын. Стояла необычно теплая осень; по утрам я рано покидал свое временное жилище и отправлялся вдоль широких бульваров в сторону Монпарнаса – там Фелиса в молодости училась работать с глиной и там же она безвременно ушла из жизни четверть века спустя. Маршрут занимал двадцать минут: начинался около станции метро Ле-Гобелен, следовал мимо здания, где некогда жила художница и скульптор Камилла Клодель, и завершался у места моей работы – маленькой комнатушки, окно которой, затененное ветвями акации, выходило на улицу Гранд-Шомьер. На этой короткой улице – она целиком просматривалась из моей студии – располагалась Академия искусств: Фелиса училась здесь в пятидесятые годы; а стоило завернуть за угол и прошагать еще три-четыре минуты, как можно было оказаться перед рестораном, где она умерла в тысяча девятьсот восемьдесят втором. «Целая жизнь, заключенная в паре парижских кварталов», – думал я, проходя по этим улицам; меня не покидала необъяснимая уверенность, что только таким образом – часто глядя на то, на что смотрела она, – я смогу узнать, почему Фелиса так рано ушла из жизни, всего в сорок восемь лет, и вдобавок так далеко от родины, в восьми тысячах километров от нашей страны, которую она всегда любила, несмотря на все пережитые страдания.
Но вскоре я пришел к выводу, что понять Фелису – задача не из легких. Но с ней вообще ничего легкого и не предполагалось. Сложности начинались уже с самого ее имени – новым знакомцам оно было настолько не по зубам, что она была вынуждена постоянно давать какие-то пояснения, исправлять орфографию, сокрушаться над ошибками – уже неисправимыми – в заголовках газетных статей, или же стремилась всем и каждому изложить длинную историю своей семьи, и все ради того, чтобы под конец категорично заявить: мол, нет на свете более чистокровного колумбийца, чем она, невзирая на запутанную генеалогию и зашкаливающее количество согласных в фамилии. Не было простым и легким ни одно событие в ее жизни: не были легкими ни заблуждения, ни удачи; ни любовь, ни ненависть; не были простыми ни провалы, ни недооцененный успех. Жизнь Фелисы напоминала легенду, но легенду эту создавала она сама: своей вызывающей свободой, которую многие воспринимали как оскорбление, двусмысленными и туманными ответами на вопросы журналистов – казалось, ничто не доставляет ей большего удовольствия, чем сбивать их с толку, – и, в первую очередь, выходящими из-под ее сварочного аппарата творениями, прихотливо перекрученными металлическими формами или же загадочными конструкциями: они словно бросали вызов зрителю, вместе с тем приводя его в смятение. Никто не мог понять, почему эти фигуры, даже отдаленно не напоминающие человеческие, способны вызывать то сострадание, то гнев, то смех, то вожделение, как привычные нам античные скульптуры, высеченные из каррарского мрамора.
Порой, проходя по улице, где находилась Академия, я замедлял шаги напротив двери, закрытой для любого, кто не был ее учеником или учителем. Фасад здания с огромными прозрачными окнами украшало множество мраморных табличек с именами мастеров ушедшей эпохи, словно они еще жили и работали в наши дни, – Влерик[2], Брайе[3], Жером[4], Артозул[5]; центральное место среди них занимало – золотыми буквами на сером фоне – имя наставника Фелисы, Осипа Цадкина[6], а ниже скромно значилось: скульптор. Неизвестно, сколько раз Фелиса ступала по этому тротуару, сколько раз останавливалась у этих гигантских окон, но в какой-то миг той осенью я начал представлять себе, как она размашистым шагом проходит через узкую дверь, как громко хохочет – ее смех еще долго отдается эхом; она не ведает, что умрет в паре кварталов отсюда, в русском ресторане, в окружении пятерых человек, которые ее любили. И вот я стою здесь, в маленькой студии на той же улице, что и Академия, спустя сорок один год и восемь месяцев после смерти Фелисы; моя жизнь протекала под знаком ее жизни, я думал о ней по шесть, десять, четырнадцать часов в сутки, старался яснее разглядеть ее, внимательно смотрел то ли на нее саму, то ли на ее призрак: в общем, воображая ее так, как если бы мне предстояло изваять ее в глине. Конечно же, у меня было подспорье: на рабочем месте скопились груды фотографий и документов, рассказывающих о Фелисе, своеобразных посланцев из прошлого, с чьей помощью я шаг за шагом реконструировал ее жизнь; в моей памяти были свежи беседы – долгие часы бесед – с людьми, окружавшими ее в те годы, а особенно с человеком, который был мужем Фелисы на момент ее смерти: с Пабло Лейвой.
Мы познакомились в Боготе за полгода до моего приезда в Париж. Он пригласил меня к себе, в квартиру на Восточных холмах, чтобы рассказать о последних днях, проведенных с Фелисой – точнее о тех днях, когда они жили вместе в Париже, не подозревая, что их время на исходе. Вот уже несколько лет Пабло писал статьи о проблемах окружающей среды, сколь компетентные, столь и воинствующие; он был одержим этой борьбой и считал ее делом своей жизни. Печатался он и в газете «Эспектадор»[7], издании, где я какое-то время вел авторскую колонку; таким образом, его лицо – вернее, размытая фотография на газетной бумаге – было мне отчасти знакомо. В свои восемьдесят три года он продолжал носить бороду, которой обзавелся еще в далекой юности и которая сейчас выглядела уже не такой густой и к тому же изрядно поседела. Пабло вежливо приветствовал меня из кресла-качалки; на столе перед ним красовались две бронзовые фигуры – я незамедлительно узнал их – творения Фелисы Бурштын. И вот там, в присутствии этих молчаливых свидетелей иной эпохи, он предался воспоминаниям о женщине, по-прежнему присутствовавшей в его жизни, пусть и не самым очевидным образом.
Но воспоминания – особенно болезненные – не возникают как по волшебству только от того, что мы их призываем; нет, их нужно обхаживать и лелеять, словно пугливых зверюшек, которые не осмеливаются подойти поближе; а порой приходится использовать приманку, чтобы вызвать их из норы. Мне хотелось бы попросить у Пабло прощения за то, что я заставил его вызывать в памяти горькие моменты – ведь никто не обязан изо всех сил удовлетворять чужое любопытство, – но прежде всего за то, что я нарушил священное право человека на забвение. Был ли я непрошенным гостем, беззастенчиво вторгшимся в его дом, чтобы узнать о Фелисе Бурштын, точнее, узнать ее, насколько это представлялось возможным, или узнать ее настолько глубоко, чтобы начать видеть мир ее глазами? В любом случае, я понял, что во время нашего разговора Пабло вспоминает некоторые вещи впервые за долгие годы, и было очевидно, – казалось, он наощупь подыскивает слова, закрывая глаза, словно их жжет невидимое пламя, – каких усилий стоит ему этот труд. «Нет, это я не слишком хорошо помню», – не раз извинялся он. Или: «Я еще должен подумать». Но ни единого раза он не сказал: «Об этом я говорить не хочу».
На протяжении двух последующих месяцев упрямо-уклончивая память Пабло начала потихоньку раскрывать свои секреты. Тем временем я устраивался в съемной квартире в Париже, чтобы продолжить свои изыскания, беседовал с другими свидетелями жизни Фелисы, добывал информацию и собирал документы; обитая зеленым сукном доска над моим рабочим столом постепенно покрывалась старыми газетными вырезками и черно-белыми фотографиями, а мы с Пабло возобновили общение уже в эпистолярном жанре, в лучших традициях старинных романов. Он отправлял мне длинные файлы в