Хорхе Борхес – Собрание Сочинений. Том 3. Произведения 1970-1979 годов. (страница 126)
Могу упомянуть еще один мой рассказ, «Алеф». Я читал у теологов, что вечность это не сумма вчера, сегодня и завтра, но один миг, бесконечный миг, в котором соединены все наши вчера, как говорит Шекспир в «Макбете», все настоящее и все неисчислимое будущее. Я сказал себе: если кто сумел чудом вообразить такой миг, охватывающий и вмещающий всю сумму времен, почему бы не сделать того же со скромной категорией пространства? И тогда я придумал дом на улице Гарай в Буэнос-Айресе, обычной такой улице, придумал, что в этом доме есть подвал, а в подвале маленький светящийся круглый предмет — для того, чтобы быть всем, он должен быть круглым. Кольцо — форма вечности, охватывающей все пространство, и, охватывая все пространство, оно охватывает также то малое пространство, которое занимает; таким образом, в рассказе «Алеф» есть малый «алеф», ибо это древнееврейское слово означает «круг», и в этом Алефе есть другой Алеф, и так до бесконечно малого, той бесконечности малого, которая так страшила Паскаля. Я просто применил эту идею вечности к пространству, придумал историю Алефа, добавил кое-какие личные детали, например, о женщине, которую я очень любил и которая меня никогда не любила и умерла. Я дал ей красивое имя, назвал ее Беатрис Витербо. Слегка изменил обстоятельства, и тут есть один момент, на который я хотел бы обратить ваше внимание: если не изменишь какие-то обстоятельства, чувствуешь себя неудовлетворенным. Например, если в каком-то районе что-то случилось и вы об этом пишете, лучше заменить его название названием другого, не слишком отличающегося района, а имена действующих лиц известны, обстоятельства тоже. Приходится прибегать к этим маленьким хитростям, чтобы не быть просто историком, просто регистратором событий, хотя историки тоже великие романисты. Стивенсон сказал, что проблемы и трудности Тацита или Тита Ливия, когда они писали свои истории, были того же рода, что и трудности у автора романов или рассказов. Рассказ ореальных событиях сопряжен с такими же трудностями, что и рассказ о событиях вымышленных, и в конце концов мы не можем отличить одни от других.
Вот я и поговорил, пусть немного бессвязно, о своих рассказах. Есть другие рассказы, обстоятельства создания которых я не помню, а теперь я вам хочу кое-что предложить. Не знаю, будет ли на это время и будет ли у вас желание этим заняться, но я предложил бы вам отойти от скучного ритуала лекции, где выступает один оратор, и побеседовать — то есть если кто-то из вас хочет меня о чем-то спросить по поводу моих рассказов, если кто-то читал что-либо из написанного мной, какой-нибудь рассказ или что другое, и хочет меня что-то спросить, я был бы очень рад перейти от лекции, этого искусственного жанра, к диалогу, жанру естественному. Жду ваших вопросов и прошу не робеть — по части робости никто меня не превзойдет. Итак, да грядет Страшный суд, Катехизис, Инквизиция!
ПОСЛЕСЛОВИЕ К ПОЛНОМУ СОБРАНИЮ СОЧИНЕНИЙ{579}
Рискуя впасть в анахронизм — деликт, упущенный уголовным кодексом, но недопустимый в теории вероятностей и обыденном употреблении, — приводим заметку из «Латиноамериканской энциклопедии», намеченной к выходу в Сантьяго-де-Чили на 2074 год. Один выглядящий оскорбительным абзац мы здесь опустили; в орфографии, которая не всегда согласуется с требованиями современного читателя, вернулись к прежним нормам. Вот что гласит сам текст:
«БОРХЕС, Хосе Франсиско Исидоро Луис. Литератор-самоучка. Родился в Буэнос-Айресе, на тот момент — столице Аргентины, в 1899 году. Дата кончины неизвестна, поскольку основной печатный продукт эпохи, газеты, были истреблены в ходе великих местных потрясений, документальной реконструкцией которых заняты сегодня историки. Сын преподавателя психологии. Брат Норы Борхес (
Как понятно по его фамилии, Б. находил удовольствие в том, что принадлежит к буржуазии. Между плебеями и аристократами с их поклонением деньгам, игре, спорту, нации, успеху и рекламе он особой разницы не видел. В 1960 году примкнул к Консервативной партии, по его словам, „единственной, которой не грозит наплыв фанатиков“.
Известность, которую Б., судя по количеству посвященных ему книг и полемических выпадов в его адрес, снискал в свое время, сегодня может лишь удивлять. Как известно, больше других удивлялся этому обстоятельству он сам, всю жизнь боявшийся, что его сочтут выдумщиком, или мошенником, либо обоими сразу. Рассмотрим истоки этой непостижимой известности.
Прежде всего, нельзя забывать, что годы писательства Б. совпали для его страны с эпохой упадка. Писатель происходил из семьи военных и всегда испытывал ностальгию по эпическому уделу предков. По его мысли, смелость — одно из немногих достоинств мужчины, однако этот культ привел Б., как и немало других, к бездумному преклонению перед людьми пампы. Таков его наиболее популярный рассказ „Мужчина из Розового кафе", рассказчик которого — убийца. Кроме того, он сочинял милонги, увековечивавшие подобную кровожадность. В своих псевдонародных куплетах по образцу Аскасуби он раскапывает воспоминания о благоразумно забытых головорезах. Перу Б. принадлежит благочестивое жизнеописание одного из малых поэтов{581}, за которым не числилось иных доблестей, кроме открытия риторических возможностей столичной окраины. Борхесовский мир задолго до него смастерили авторы бульварных комедий, но люди образованные спокойно выносить подобные представления не в силах. Так что пусть ему аплодируют те, под чей вкус он подделывается. В сущности, его тайной и, вероятно, бессознательной страстью всегда было плести мифологию Буэнос-Айреса, города, которого никогда не существовало. Тем самым он из года в год, сам того не ведая и даже не подозревая, на свой лад разделял то упоение варварством, которое увенчалось в Ла-Плате культом гаучо, Артигаса и Росаса.
Но вернемся к главному. Если не считать „Чуждых сил“ Лугонеса (1906), аргентинская повествовательная проза в целом не покидала уровня прокламаций, сатиры и хроники нравов; Б., под влиянием своих северных наставников, поднял ее до фантастики. Груссак и Рейес учили его упрощать словарь, загроможденный в ту пору диковинными несообразностями слов наподобие „агрессивность, вертикальность, восприимчивость, группообразующий, жизнеспособность, закомплексованный, обзаведение, обусловленный, осознание, отчуждение, подвигнуть, поиск, поколенческий, реализованный, ситуативный, совокупный, управление“ и проч. Академии, которые могли бы отбить охоту до подобных сумасбродств, не шевелились. Снисходительно терпевшие раньше подобный жаргон принялись публично восхвалять стиль Б.
Чувствовал ли Б. всю двойственность своей судьбы? Видимо, да. Не зря он не верил в свободу воли и любил повторять слова Карлейля: „Всемирная история это книга, которую мы обречены беспрестанно читать и писать и в которую вписаны сами“.
За дальнейшими справками и уточнениями отсылаем к выпущенному в 1974 году буэнос-айресским издательством „Эмесе“ „Полному собранию сочинений“ Б., построенному, насколько возможно, по хронологическому принципу».
МОЯ СЕСТРА НОРА{582}
Не знаю, к какому из двух берегов огромной глинистой реки{583}, которую один писатель окрестил Недвижной{584}, относятся эти мои самые первые воспоминания о сестре. Если к правому, аргентинскому, то мне должны вспоминаться внутренние дворики, выложенные красной плиткой, сад с пальмой и сейбами, небогатый квартал на окраине Буэнос-Айреса; если к левому, уругвайскому, — то просторный дом моего дяди Франсиско Аэдо в предместье Монтевидео, нескончаемый и бездонный, с разноцветными стеклами веранды и множеством деревьев, с затененной цистерной и почти неразличимым ручьем, с беседкой и каменной скамьей по обе стороны садовой тропки. Перечисленные места служили нам для театральных постановок. Мы распределяли по ролям романы Уэллса и Жюля Верна, сказки «Тысячи и одной ночи» и новеллы По, чтобы разыгрывать их в лицах. Поскольку нас было всего двое (только в Монтевидео к нам присоединялась кузина Эстер{585}), каждому приходилось исполнять по несколько ролей и становиться то одним, то другим из меняющихся героев. Мы придумали двух неразлучных друзей, назвав их Увальнем и Мельницей. В один прекрасный день мы перестали о них рассказывать и объяснили всем, что они умерли, сами толком не понимая, о чем говорим. Помню еще широкие песчаные берега, конные путешествия по равнине, извилистые ручьи. Расставшись с детством, мы, уже в других краях, вместе увидели потом Женеву, Рону и Средиземное море.