реклама
Бургер менюБургер меню

Хо́рхе Ма́рио Пе́дро Варгас Льоса – Разговор в «Соборе» (страница 20)

18

– Я устаю, папа, и потому сижу у себя, – сказал Сантьяго. – Почему они решили, что я не хочу с ними общаться? Что я, ненормальный?

– Даже скорей не дохлый баран, а дикий мул, – сказала Тете.

– Нет, нормальный, но немного странный, – сказал дон Фермин. – Мы с тобой одни, сынок, давай начистоту. У тебя что-нибудь не в порядке?

– Он может быть и коммунистом, – сказал Хакобо, – события в Боливии трактует вполне в марксистском духе.

– Нет, папа, все у меня в порядке, – сказал Сантьяго, – честное слово, все в порядке.

– Вот возьмите Панкраса, моего напарника, – говорит Амбросио. – От него жена ушла черт знает сколько лет назад и сына забрала. Дело было в Гуячо. Так он до сих пор его разыскивает. Не хочет на тот свет отправляться, не узнавши: такой же, как он, дурень уродился или чуть поумней.

– Когда тебя нет, Аида, он к нам и близко не подходит, – сказал Сантьяго. – И говорит только с тобой, и улыбочки такие. Ты сразила его наповал, Аида, поздравляю.

– Какие у тебя все-таки буржуазные представления, – сказала Аида.

– И я его отлично понимаю, я и сам целыми днями вспоминал Амалиту-Ортенсию, – говорит Амбросио. – Все думал, какая она стала, на кого похожа.

– Ты что же, – сказал Сантьяго, – считаешь, что революционеры о женщинах не думают?

– Ну вот ты уже и обиделся, – сказала Аида. – Нельзя быть таким чувствительным, не будь буржуа. Ой, прости, опять вырвалось.

– Пойдемте, выпьем кофе с молоком, – сказал Хакобо, – надо же потратить кремлевское золото.

Были ли это мятежники-одиночки или члены какой-то подпольной организации или провокаторы-стукачи? Они никогда не ходили вместе, редко появлялись по нескольку человек в одном и том же месте, не были знакомы друг с другом или делали вид, что незнакомы. Иногда казалось, что они вот-вот откроют какую-то важную тайну, но каждый раз останавливались на самом пороге, а их намеки и иносказания, их обтрепанные пиджаки, выверенные манеры и рассчитанные паузы порождали беспокойство, сомнение, восхищение, умеряемое страхом. Словно бы случайно раз, и другой, и третий они мелькали в кафе, куда студенты приходили после лекций – что они, проводили рекогносцировку? – они скромно подсаживались за их столики – ну, так давайте покажем им, что нам нечего скрывать и незачем притворяться – и здесь, за университетскими стенами – на нашем курсе два явных стукача, говорила Аида, – разговоры становились предметнее – мы их разоблачим, они не сумеют отпереться, говорил Хакобо, – а они скажут, что у них зачет по стукачеству, говорил Сантьяго – и на какие-то мгновения впрямую и опасно затрагивали политику – вот дураки, даже маскироваться не умеют, говорила Аида. Начиналось с какого-нибудь анекдота – опасны не те, кого можно распознать, говорил Вашингтон, – с шутки или сплетни – а те, кто в полиции не состоит, кому платят поштучно – и опасная тема сейчас же увядала и скукоживалась, и сменялась вопросом, вроде такого: «Ну, как у вас настроение на первом курсе?», или «Вас вообще-то не тревожат проблемы молодежи?», или «Интересно, много ли народу захотело бы воссоздать федеративные центры?» – и вопросы потом начинали посвистывать по-змеиному: «А что вы думаете насчет боливийской революции?» – и разговор тотчас соскальзывал на международные проблемы – или «А про Гватемалу что скажете?». Воодушевившись, разгорячившись, они говорили в полный голос, – да пусть подслушивают, пусть сажают! – и Аида все сильней накручивала себя, думает Сантьяго, она была самая энтузиастка, давая волю своим чувствам, и самая рисковая, думает Сантьяго, и она первой отважно переходила с Боливии и Гватемалы на Перу: мы живем в тисках военной диктатуры, и полуночные ее глаза блистали, и хотя боливийская революция носит либеральный характер, и даже носик ее заострялся, а Гватемала так и не доросла до буржуазно-демократической, и в висках у него начинало стучать, все равно там лучше, чем у нас в Перу, и пряди волос танцевали, стонущей под игом бездарного генералишки, и лоб словно таранил невидимую преграду, спевшегося с шайкой казнокрадов, и маленькие кулачки пристукивали по столу. Смутные и зыбкие тени терялись, тревожились, прерывали Аиду, пытались сменить тему или просто поднимались и уходили.

– Папа ваш говорил, что все беды пошли из Сан-Маркоса, – говорит Амбросио. – Что вы из-за этого университета его и перестали любить.

– Ты ставишь Вашингтона в неловкое положение, – сказал Хакобо. – Если он член партии, то должен соблюдать осторожность. Не надо при нем крыть Одрию, ты же можешь его подставить под удар.

– Отец тебе говорил, что я разлюбил его? – говорит Сантьяго.

– Ты думаешь, он потому и ушел? – сказала Аида.

– Больше всего на свете его тревожило это, – говорит Амбросио. – Он хотел понять, почему вы перестали его любить.

Этот светлокожий белокурый горец учился на третьем курсе юридического, был весел, ребячлив и говорил с ними – не в пример всем прочим – просто, не изрекая доступную лишь посвященным истину, не священнодействуя, и был первым, чье имя – Вашингтон – они узнали. Он всегда ходил в светло-сером костюме, всегда весело и широко улыбался, и шутки его вносили в их обычную трепотню в «Палермо», в кафе-бильярдной или во дворике экономического факультета какое-то особое звучание – то, чего никогда не было в заумных, всегда катящихся по проторенной колее разговорах с остальными. Но и он при всей своей общительности оставался совершенно непроницаемым. Он первым превратился из смутной и зыбкой тени в существо из мяса и костей. Он стал нашим приятелем, думает Сантьяго, почти другом.

– Почему он так думал? – спрашивает Сантьяго. – Что еще он говорил тебе?

– Почему бы нам не создать кружок? – беспечно спросил Вашингтон. Они вмиг перестали не только думать, но и дышать и уставились на него.

– Кружок? И что мы в этом кружке будем делать? – медленно-медленно проговорила Аида.

– Не мне. Он жаловался сеньоре Соиле, и Чиспасу, и барышне, и своим друзьям, а я сидел за рулем, ну, и все слышал, – говорит Амбросио.

– Изучать марксизм, – с полнейшей непринужденностью ответил Вашингтон. – Его ведь не преподают у нас, а он может пригодиться для общего развития. Разве нет?

– Ты знал отца лучше, чем я, – говорит Сантьяго. – Расскажи, что еще говорил он про меня.

– Это было бы в высшей степени интересно, – сказал Хакобо. – Итак, организуем кружок.

– Ну, что вы такое говорите? Как такое может быть, ниньо?

– А где книги достать? – спросила Аида. – У букинистов можно раздобыть только «Советскую культуру», да и то несколько разрозненных номеров.

– Я знаю: он говорил тебе про меня, – говорит Сантьяго. – Но ты ведь такой: не захочешь – не скажешь.

– Достать-то можно, – сказал Вашингтон, – только надо быть поосторожней. Тех, кто изучает марксизм, тут же берут на заметку как коммунистов, досье заводят. Ну вы это и сами знаете.

Вот так и стали появляться марксистские кружки, вот так и стали они медленно опускаться в это влекущее, манящее подполье, так и стали они незаметно для самих себя борцами против режима. Так и обнаружили они крошечную книжную лавку в квартале Хирей, и владелец ее, старичок-испанец в темных очках и с маленькой седой бородкой, пускал их в заднюю комнату, показывал издания Лаутаро из серии «XX век», и они купили, и жадно впились в эту книгу, из-за которой столько недель полыхали жаркие споры в кружке, в этот справочник, содержавший ответы на все вопросы. «Лекции по основам философии», думает он. Жорж Политцер [11], думает он. Так и познакомились они с Эктором – с еще одной мутной и зыбкой тенью, обретшей плоть и кровь, и узнали, что этот немногословный жирафоподобный парень учится на экономическом и подрабатывает диктором. Решено было собираться два раза в неделю, долго обсуждали где и наконец выбрали захудалый пансион в квартале Хесус-Мария, где жил Эктор, и несколько месяцев кряду, по четвергам и субботам, чувствуя, что за ними следят, что их «пасут», сторожко оглядываясь по сторонам, прежде чем нырнуть в дверь, приходили туда. Собирались к трем часам в огромной запущенной комнате на втором этаже с двумя широкими окнами, выходящими на улицу, а глухая хозяйка иногда поднималась к ним и кричала: «Чаю хотите?» Аида устраивалась на кровати, отрицание отрицания, думает он, Эктор садился на пол, скачкообразный переход количества в качество, думает он, Сантьяго – на единственный стул, единство и борьба противоположностей, думает он, а Хакобо – на подоконник, Маркс поставил диалектику Гегеля с головы на ноги, думает он, а Вашингтон оставался стоять. Чтоб подрасти, как он, смеясь, говорил. Кто-нибудь делал доклад по очередной главе Политцера, потом начиналась дискуссия, и шла она когда два, когда три, а когда и четыре часа, а потом они расходились по двое, оставляя комнату в табачном дыму, в пламени спора. Потом Аида, Сантьяго, Хакобо снова встречались где-нибудь в парке, на улице, в кафе: Вашингтон – член партии? спрашивала Аида и продолжали разговаривать – а Эктор? спрашивал Хакобо – и доискиваться истины – а существует ли партия? спрашивал Сантьяго – и ожесточенно спорить, а что такое самокритика? Так протекала их жизнь на первом курсе, так пролетело лето, ни разу на пляже не были, думает он, так начался второй год их университетского бытия.