Хо́рхе Ма́рио Пе́дро Варгас Льоса – Разговор в «Соборе» (страница 2)
– Подожди, вот пообедаю и схожу за ним, – снова целует ее Сантьяго. – Я знаю, куда везут отловленных собак. Ничего с Батуке не случится, не плачь.
– Он так сучил лапами, вилял хвостом, – Ана краешком передника вытирает глаза, вздыхает, – словно все понимал, бедненький. Бедная моя собачка.
– Говоришь, прямо из рук вырвали? Вот сволочи. Ладно, я им устрою. – Он снимает со стула пиджак, делает шаг к двери, но Ана удерживает его: сначала поешь, перекуси на скорую руку. Голос ее нежен, на щеках ямочки, глаза грустные, бледная.
– Наверно, остыло, – улыбается она дрожащими губами. – Я тут обо всем забыла, прости, милый. Бедненький Батукито.
Обед проходит в молчании, стол придвинут к окну, а окно выходит в патио: земля кирпичного цвета, как теннисные корты в Террасасе, извивается посыпанная гравием дорожка, вокруг кусты герани. Чупе и вправду холодное, по краю тарелки – каемка застывшего жира, креветки точно жестяные. Она пошла к китайцу в Сан-Мартин уксусу купить, и вдруг рядом затормозил грузовик, оттуда выскочили двое негров, рожи совершенно бандитские, ну просто беглые каторжники, один оттолкнул ее в сторону, второй вырвал из руки поводок, а когда она пришла в себя, их уже и след простыл. Бедный, бедный песик.
Савалита встает: эти негодяи за все ответят. Ана снова плачет: «Даже он понял, что его хотят убить».
– Ничего с ним не будет. – Он целует Ану в щеку, ощутив на мгновение воспаленную от слез солоноватую кожу. – Скоро приведу, вот увидишь.
Рысцой к аптеке на углу Порты и Сан-Мартин, просит разрешения позвонить и набирает номер «Кроники». Трубку снял Солорсано, судебный репортер: ты совсем сбрендил, Савалита, откуда я знаю, где живодерня?!
– У вас собачку увели? – Аптекарь с готовностью вытягивает шею. – Это не очень далеко, на Пуэнте-дель-Эхерсито. Вот у моего крестника так погибла чау-чау, такая славная псина.
Рысцой к Ларко, в автобус, прикидывая, сколько стоит такси от проспекта Колумба до Пуэнте-дель-Эхерсито. В бумажнике сто восемьдесят солей. К воскресенью опять будем на мели, зря все-таки Ана ушла из клиники, кончать надо с этими кино каждый вечер, бедный Батуке, больше ни единого слова про бешенство не напишу. Вылезает, на площади Болоньези ловит такси, но шофер не знает, где живодерня. Мороженщик с площади Дос-де-Майо указывает им путь: все время прямо, на набережной увидите вывеску «Муниципальный отдел по отлову бродячих животных», это она и есть. Здоровенный пустырь за кирпичным забором мерзкого вида и цвета дерьма – цвета Лимы, думает Сантьяго, цвета Перу – а на пустыре – несколько хибарок, которые в отдалении сливаются воедино, превращаясь в лабиринт циновок, кровель, цинка. Тихий сдавленный скулеж. У ворот – жилое строеньице с табличкой «Администрация». Лысый человек в очках, без пиджака, дремлет за письменным столом, заваленным бумагами, и Сантьяго с ходу стучит по этому столу кулаком: у меня украли собаку, у жены прямо из рук поводок вырвали – лысый вздрагивает от неожиданности – это безобразие, эту подлость я терпеть не намерен!..
– Вы не кричите, – говорит лысый, протирая изумленные глаза, кривя рот, – и выбирайте выражения, не дома.
– Если с моей собакой что-нибудь случилось, я этого дела так не оставлю, – Сантьяго снова лупит кулаком по столу, достает журналистскую карточку. – А сволочи, которые напали на мою жену, сильно поплатятся за свою наглость!
– Да успокойтесь вы, – лысый, зевая, рассматривает карточку, досада у него на лице сменяется выражением кроткой тоски. – Вы говорите, часа два назад забрали вашу собачку? Ну, так она еще жива, только привезли. Зачем же принимать все так близко к сердцу, а еще журналист, тут никто не виноват. – Голос у него вялый и сонный, как взгляд, горький, как складка у губ: тоже уделан жизнью. – У нас платят с головы, вот наши иногда и усердствуют чрезмерно, что с ними поделаешь, кушать всем надо. – Сквозь стены просачиваются звуки глухих ударов, визг и вой. Лысый, криво и принужденно улыбаясь, покорно встает на ноги, выходит из кабинета, что-то бормоча. Они пересекают пустырь, останавливаются перед воняющим мочой бараком. Там два ряда клеток, битком набитых собаками: они трутся друг о друга, подскакивают на месте, обнюхивают проволоку, ворочаются и ворчат. Сантьяго останавливается перед каждой клеткой, вглядывается в мешанину морд, спин, напряженно отставленных или виляющих хвостов – нет, здесь моей нет, и здесь тоже. Лысый, с потерянным видом, тащится следом.
– Вот, можете сами убедиться, нам негде их держать, – вдруг взрывается он. – А ваша газета нам житья не дает. Муниципалитет выделяет крохи, крутись как знаешь. Разве это справедливо?
– Дьявол, – говорит Сантьяго, – и здесь нет.
– Найдется, – вздыхает лысый. – Еще четыре барака.
Они снова на пустыре. Изрытая земля, жухлая трава, кал, зловонные лужи. Во втором бараке одна из клеток ходуном ходит, проволочная сетка дрожит: за ней барахтается, выныривает и вновь тонет что-то похожее на клубок белой шерсти. Ну-ка, ну-ка. Краешек морды, кусочек хвоста, красные слезящиеся глаза… Батукито. На нем еще ошейник, и поводок не отстегнули – да что же это за безобразие, какое право они имели! Но лысый успокаивает Сантьяго: не шумите, сейчас его вытащат. Он медленно удаляется и вскоре приводит приземистого самбо [3] в голубом комбинезоне: Панкрас, достань-ка вот того, беленького. Он открывает дверцу клетки, отшвыривает других собак, хватает дрожащего Батуке за холку, передает его Сантьяго, но он тут же отпускает его, шарахается назад, отряхиваясь.
– Это всегда так, – смеется самбо. – Обязательно обделаются: они этим показывают, до чего рады выйти на волю.
Сантьяго опускается на колени, чешет Батуке за ухом, а тот лижет ему руку, дрожит, шатается как пьяный и только на пустыре начинает играть, кидать лапами землю и носиться вокруг хозяина.
– Пойдемте-ка, я вам покажу, в каких условиях мы работаем. – Лысый с кислой улыбкой берет Сантьяго под руку. – Напишите про это в газету, попросите, чтоб муниципалитет увеличил нам бюджет.
Вонючие полуразвалившиеся бараки, мусор, свинцово-серое небо, пропитанный влагой воздух. В пяти шагах от них кто-то с неразличимым лицом пытается запихнуть в рогожный мешок дворняжку, а та отчаянно бьется и лает – неожиданно для такой крохи зычно и свирепо. Помоги ему, Панкрас. Приземистый мулат подбегает, растягивает горловину мешка, а его товарищ запихивает в него собачонку. Мешок тотчас завязывают, опускают наземь, а Батуке вдруг начинает скулить, рваться с поводка – да что с тобой? – испуганно глядит, хрипловато лает. А у людей в руках уже появились палки, и под счет «раз-два» они колотят по мешку, а мешок подпрыгивает, дергается из стороны в сторону, словно в сумасшедшей пляске, и отчаянный вой несется из него, «раз-два» в такт ударам хрипят мужчины. Ошеломленный Сантьяго закрывает глаза.
– Мы как в каменном веке живем. – Кисло-сладкая улыбка всплывает на лице лысого. – Посмотрите, можно в таких условиях работать?
Мешок замолк и застыл, и люди, ударив еще по разу, бросают палки, утирают взмокшие лбы.
– Раньше мы их убивали, как Господь заповедал, по-человечески, – жалуется лысый, – а теперь денег нет. Вот напишите-ка об этом, раз вы журналист.
– А знаете, сколько мы тут получаем? – размахивает руками Панкрас и поворачивается к товарищу. – Расскажи ему, он в газете служит, пусть продернет наши власти.
Тот повыше, помоложе своего напарника. Он выступает вперед, и Сантьяго видит его лицо. Да быть не может! Сантьяго выпускает поводок, Батуке с лаем набрасывается на него. Быть не может!
– Один соль с головы, – говорит он. – А ведь потом еще надо везти дохлятину на свалку, ее там сожгут. Один соль за все про все.
Не может быть, это не он, все цветные похожи один на другого. А почему бы и не он, думает Сантьяго. Самбо нагибается, взваливает мешок на плечо – он! он! – несет его на край пустыря, швыряет на груду других окровавленных мешков, возвращается, покачиваясь на длинных ногах, утирая лицо рукавом. Он! он! Панкрас толкает товарища локтем в бок: ступай, поешь, притомился.
– Это тут они плачутся, а как выедут на ловлю – куда там! – ворчит лысый. – Короли! Зачем сегодня утром схватили собаку этого сеньора, скоты? Она была на поводке и с хозяйкой.
Самбо всплескивает руками – это он! – они вообще утром не ездили, они тут были, кончали отловленных, верьте слову, дон! Он, думает Сантьяго. И голос, и лицо, и фигура, только старше кажется лет на тридцать. Та же плутовская рожа, приплюснутый нос, курчавые волосы. Только раньше не было под глазами лиловатых мешков, морщин на шее, зеленовато-желтого налета на лошадиных зубищах. Зубы у него были белые-белые, думает Сантьяго. Как изменился, как постарел. Тощий, грязный, старый, но медленная, с развальцем походка все та же, и ноги, тонкие и по-паучьи длинные, – те же. Руки покрылись узловатой корой мозолей, в углах губ запеклась слюна. Они уже вернулись в контору, Батуке жмется к ногам Сантьяго. Не узнал меня, думает он. Не стану говорить, ничего не скажу. Да и как он мог тебя узнать, Савалита? Сколько тебе тогда было? Шестнадцать? Восемнадцать? А сейчас уже четвертый десяток пошел. Лысый, заложив копирку, убористо выводит на листе бумаги округлые буковки. Самбо, привалившись к притолоке, облизывает губы.