реклама
Бургер менюБургер меню

Хо́рхе Ма́рио Пе́дро Варгас Льоса – Разговор в «Соборе» (страница 1)

18

Марио Варгас Льоса

Разговор в «Соборе»

Mario Vargas Llosa

CONVERSACIÓN EN LA CATEDRAL

© Mario Vargas Llosa, 1969

© Перевод. А. Богдановский, 2025

© Издание на русском языке AST Publishers, 2025

Серийное оформление А. Фереза, Е. Ферез

Дизайн обложки В. Воронина

Чтобы стать истинным романистом, надо исследовать жизнь всего общества, ибо роман – это частная история народов.

Часть первая [1]

I

Из дверей редакции Сантьяго глядит на проспект Такны, и во взгляде его нет любви: тонущие в тумане серенького дня машины, разнокалиберные блеклые фасады, каркасы неоновых реклам. Когда же это так испаскудилась его страна, его Перу? На проспекте Вильсона меж замерших перед светофором машин с криками мечутся мальчишки-газетчики, а он медленно шагает к Кольмене. Понурившись, сунув руки в карманы, идет он словно под конвоем прохожих – все в одну сторону, к площади Сан-Мартин. Он сам, Савалита, – вроде Перу, с ним тоже в какой-то момент случилась непоправимая пакость. В какой же это момент? – думает он. У дверей отеля «Крийон» к ногам его жмется, лижет ему башмаки бездомная собака. Пошла вон, может, и ты бешеная? И с Перу, думает он, и с Карлитосом, и со всеми. Выхода нет, думает он. На автобусной остановке – длинный хвост, он пересекает площадь и видит за столиком бара «Села» – здорово, старина! – Норвина – присаживайся, старина, – плотно облапившего высокий стакан, подставившего ногу чистильщику ботинок – выпей со мной. Норвин вроде бы еще не пьян, и Сантьяго садится, показывает чистильщику, чтоб занялся и его башмаками. Сейчас, сеньор, сделаем в лучшем виде, сеньор, в лучшем виде, как зеркало будут.

– Сто лет не виделись, – говорит Норвин. – Ну что, передовицы-то легче писать? Доволен? Не жалеешь, что бросил хронику?

– Возни меньше, – пожимает он плечами – а не в тот ли день и час случилось это, когда его вызвал главный редактор – и заказывает пива похолодней – и предложил ему место Оргамбиде, ведь он учился в университете и справится с редакционными статьями. А, Савалита? Не тогда ли, Савалита? Тогда, тогда, думает он. – Прихожу пораньше, получаю тему, зажимаю нос, и часа через два-три все уже готово и меня спускают с поводка.

– Ни за что на свете не согласился бы передовые мастерить, – говорит Норвин. – Информации нет, а в нашем деле информация – это все, понимаешь, Савалита? Так и сдохну, наверно, на уголовной хронике. Да, кстати: правда, что Карлитос умер?

– Да нет, он пока еще в клинике, скоро выпишут, – говорит Сантьяго. – Клянется, что на этот раз завяжет намертво.

– А правда, что он уже чертей ловил? – говорит Норвин.

– Правда, – говорит Сантьяго. – Стал спать ложиться, откинул простыню, тут на него и посыпались крысы, пауки, тарантулы. Он завопил, конечно, выскочил на улицу в чем мать родила.

Норвин смеется, а Сантьяго закрывает глаза: корпуса квартала Чоррильос – бетонные кубы с зарешеченными окнами, растрескавшиеся норы, в которых копошится замшелое отребье, заживо гниющее старичье в шлепанцах на узловатых венозных ногах. А между корпусами мечется человечек, и от истошных его воплей содрогается маслянистая рассветная полумгла, и еще яростней гонятся за ним скорпионы, тарантулы, муравьи. Что ж, – думает он, – тоже утешение, белая горячка лучше медленной смерти. Ничего, Карлитос, каждый отбивается от Перу чем и как может.

– В один прекрасный день и я допьюсь до зеленых чертей. – Норвин с любопытством рассматривает свой стакан, усмехается. – Однако непьющих репортеров не бывает, Савалита. Надо же в чем-то черпать вдохновение. – Чистильщик покончил с ним и теперь, посвистывая, наводит глянец на башмаки Сантьяго. – Ну, как дела в «Ультима Ора», что слышно у этих бандитов? Обижаются на тебя, Савалита, зазнался, говорят, никогда теперь не зайдешь, не то что раньше. У тебя же, Савалита, времени теперь вагон. Чем же ты занят? Или еще где-нибудь подрабатываешь?

– Книжки читаю, сплю после обеда, – говорит Сантьяго. – Может, все-таки восстановлюсь на юридическом, получу диплом.

– Ну, брат! – Норвин явно огорчен. – Хронику бросил, теперь еще и диплом хочешь получить? Передовицы – это край. С дипломом можешь ставить крест на журналистике. Буржуем становишься, как я вижу.

– Мне только что исполнилось тридцать, – говорит Сантьяго. – Поздно буржуем становиться.

– Всего тридцать? – задумывается Норвин. – Мне тридцать шесть, а по виду я тебе в отцы гожусь. Ничто так не измочаливает человека, как уголовная хроника.

Над столиками – мутноглазые мужские лица, протянутые к пепельницам и стаканам руки. Ну и сброд, прав был Карлитос. Что со мной сегодня? – думает он. Чистильщик взмахами щеток отгоняет двух собак: вывалив языки, они бродят между столами.

– Долго еще «Кроника» будет с бешенством бороться? – говорит Норвин. – Осточертело. Сегодня опять – целая полоса.

– Моя работа, – говорит Сантьяго. – Да ну, лучше уж про бешенство, чем про Кубу с Вьетнамом. Ладно. Очереди нет, пойду на автобус.

– Пошли пообедаем, я угощаю, – говорит Норвин. – Забудь ты жену хоть ненадолго, Савалита. Тряхнем стариной, вспомним золотые времена. – Огненное жаркое, ледяное пиво, «Уголок Кахамарки» на Бахоэль-Пуэнте, ленивая вода Римака, текущего мимо сопливых скал, кафе «Гаити», вечеринка у Мильтона, коктейль и душ у Норвина, и полуночный апофеоз – поход в бордель, где, спасибо Бесеррите, им отпустят со скидкой, а потом – тяжелый сон, а наутро – головная боль, чувство вины, похмельная тоска. Не тогда ли, не в золотые ли времена? Очень может быть.

– Ана приготовила сегодня на обед чупе [2] с креветками, этим я пожертвовать не могу, – говорит Сантьяго. – В другой раз, старина.

– Ага, боишься, боишься жену, – говорит Норвин. – У-у, Савалита, до чего ж ты испаскудился.

Вот это верно, да только дело тут не в жене. Норвин расплачивается с официантом и чистильщиком, жмет Сантьяго руку. Он возвращается на остановку, лезет в автобус «Шевроле», где гремит радио. «Инка-Кола» утолит жажду, а потом вальс, реки и ручьи, сработавшийся голос Хесуса Васкеса. В центре – еще пробки, но на проспектах Республики и Арекипи машин мало, автобус может набрать скорость, и снова вальс, у жительниц нашей столицы… Почему у нас что ни вальс, то такая мерзость? Он думает: что со мной сегодня? Он повесил голову, подбородок уперт в грудь, глаза полузакрыты, словно он созерцает свой живот. Черт бы тебя взял, Савалита, стоит только сесть, как под пиджаком – словно арбуз. Когда он в первый раз выпил пива? Пятнадцать лет назад? Двадцать? Уже месяц не виделся с мамой, с Тете. Кто бы мог подумать, что Попейе станет преуспевающим архитектором, а ты, Савалита, будешь сочинять передовицы о вспышке бешенства. Он думает: скоро придется на тачке брюхо возить. Надо ходить в турецкие бани, надо играть в теннис, согнать вес, растрясти жирок, будешь стройным, как пятнадцатилетний. Встряхнуться, победить лень, воспарить. Он думает: спорт – единственный выход. Миновали парк Мирафлорес, Кебраду, Малекон, вот здесь, на углу Бенавидеса, пожалуйста. Он вылезает и, сунув руки в карманы, понуро бредет к Порте, да что со мной сегодня такое? Небо по-прежнему затянуто тучами, день все так же пасмурен и сер, комариной лапкой, паутинной лаской пробегает по коже мельчайшая изморось. Нет, что-то еще более беглое, мимолетное, неприятное. В этой стране даже дождь сволочной какой-то, нет чтоб хлынуло как из ведра. Что сегодня в «Калине», в «Монтекарло», в «Марсано»? Он пообедает, потом прочтет через пень-колоду главу «Контрапункта», мозги его отуманятся, и он с книгой Хаксли в руках погрузится в вязкий послеобеденный сон, – это если крутят детектив вроде «Рифифи» или вестерн вроде «Рио-Гранде». Но Ана наверняка уже высмотрела в газетке какую-нибудь мелодраму, да что со мной сегодня целый день? Он думает: если бы цензура запретила мексиканские картины, мы бы с Аной реже ссорились. Ну, выпью вермута, а потом? Потом погуляют по Малекону, покурят под бетонными зонтиками парка Некочеа, слыша, как ревет в темноте море, вернутся, взявшись за руки, домой, что-то часто мы стали спорить, милая, часто ссоримся, милая, а потом, одолевая зевоту, – еще страничку Хаксли. Обе комнаты – в чаду и вони горелого масла, хочешь кушать, милый? А утром – трель будильника, холодный душ, автобус, потом в толпе конторских служащих пешком до Кольмены, голос главного: «Что предпочитаешь, Савалита: забастовку банковских служащих, кризис рыбодобычи или Израиль?» Может быть, стоит поднапрячься немножко и все-таки получить диплом. Дать задний ход, думает он. Он видит обшарпанные оранжевые стены, красные крыши, слуховые оконца, забранные черными прутьями. Дверь в квартиру открыта, но почему-то навстречу не вылетает простодушная, игривая и забавная собачка Батуке. Что ж ты, милая, пошла к китайцу в лавку, а двери настежь? Нет, он ошибся, Ана дома, встрепанная, глаза красные, заплаканные. Что стряслось? – Батуке увели.

– Вырвали поводок прямо из рук, – рыдает Ана. – Какие-то гадкие негры. Вырвали и бросили в фургон. Его украли, украли!

Он целует ее в висок – успокойся, успокойся, – гладит по щеке – как это случилось? да не плачь, глупенькая, – взяв за плечо, ведет в комнату.

– Я звонила в «Кронику», но тебя уже не было. – Губы у Аны дрожат, лицо искажено. – Какие-то негры с каторжными мордами. Он был на поводке, как полагается. Поводок у меня вырвали, а Батуке схватили и бросили в фургон.