реклама
Бургер менюБургер меню

Хо́рхе Ма́рио Пе́дро Варгас Льоса – Разговор в «Соборе» (страница 13)

18

– Когда вы поступили в Сан-Маркос и вас остригли наголо, барышня Тете и братец ваш Чиспас дразнили вас, кричали: «Тыквочка! Тыквочка»! – говорит Амбросио. – Я горжусь, что первым сообщил вашему папе, что вы выдержали.

Она носила юбку и рассуждала о политике, она все на свете читала и была девушкой, и Цыпочка, Белка, Макета и прочие очаровательные идиотки с Мирафлореса стали блекнуть, выцветать, отступать, растворяться в воздухе. Ты, Савалита, обнаружил тогда, что девушка годится не только для этих дел, думает он. Не только для того, чтобы за ней ухаживать, не только для того, чтобы крутить с нею любовь, не только чтобы с нею спать. Для чего-то еще, думает он. Право и педагогику, а ты? Право и словесность.

– Чего ты так намазалась? – спросил Сантьяго. – Ты кто – женщина-вамп или клоун?

– А чем именно? – спросила Аида. – Философией?

– Не твое дело, – сказала Тете. – Мне так нравится. Не имеешь никакого права мне указывать.

– Нет, скорей всего, литературой, – сказал Сантьяго. – Впрочем, пока еще не решил.

– Все, кто изучает литературу, хотят стать поэтами. И ты тоже? – сказала Аида.

– Да перестаньте вы цепляться друг к другу, – сказала сеньора Соила. – Целый день как кошка с собакой.

– Знаешь, я тайком ото всех писал стихи, целая тетрадка была, – говорит Сантьяго. – Никому не показывал. Это и называется – «чист».

– Ну, что ты так покраснел? – засмеялась Аида. – Я спросила только, хочешь ли ты быть поэтом. Нельзя быть таким буржуазным.

– И еще они вас просто-таки изводили, называли академиком, – говорит Амбросио. – Ух, как вы ссорились в ту пору, клочья летели.

– А я говорю, ты никуда не пойдешь, – сказал Сантьяго, – пока не переоденешься и не смоешь всю эту гадость.

– Что тут такого? – сказала сеньора Соила. – Что-то ты больно суров стал к своей сестричке. Ты же у нас за свободу личности? Пусть сходит в кино.

– Она не в кино отправляется, а на танцы в «Сансет», а в кавалеры взяла этого громилу Пепе Яньеса, – сказал Сантьяго. – Утром я их засек – они сговаривались по телефону.

– В «Сансет», с Яньесом? – переспросил Чиспас. – Этот малый совсем не нашего круга.

– Да нет, просто я люблю литературу, поэтом вовсе не собираюсь быть, – сказал Сантьяго.

– Это правда, Тете? – сказал дон Фермин. – Ты что, с ума сошла?

– Он врет, врет, он все врет! – засверкала глазами, задрожала Тете. – Проклятый кретин, я тебя ненавижу, чтоб тебя черти взяли!

– Я тоже, – сказала Аида. – На педагогическом буду заниматься литературой и испанским.

– Как тебе не стыдно обманывать родителей, гадкая девчонка?! – сказала сеньора Соила. – Как ты смеешь так разговаривать с родным братом? Совсем уж!

– Рановато тебе в такие места шляться, – сказал дон Фермин. – Сегодня, и завтра, и в воскресенье изволь сидеть дома.

– А из Пепе твоего я душу вытряхну, – сказал Чиспас. – Ему не жить, папа.

Ну, тут уж Тете зарыдала в голос – будь ты проклят! – опрокинула свою чашку – лучше бы мне умереть! – а сеньора Соила ей: ну-ну-ну, – ябеда поганая! – а сеньора Соила: смотри, ты вся облилась чаем, – чем сплетничать, как старая баба, писал бы лучше свои слюнявые стишки! Выскочила из-за стола и еще раз крикнула про поганые, про слюнявые стишки и что лучше бы ей умереть, чем так жить. Простучала каблучками по ступенькам, шарахнула дверью. Сантьяго помешивал ложечкой в чашке, хотя сахар давно растаял.

– Что я слышу? – улыбнулся дон Фермин. – Ты сочиняешь стихи?

– Он за энциклопедией эту тетрадку прячет, мы с Тете ее всю прочли, – сказал Чиспас. – Стишки про любовь, попадаются и про инков. Чего ты застеснялся, академик? Смотри, папа, что с ним делается.

– Сомневаюсь, что ты их прочел, – сказал Сантьяго. – Ты ведь у нас и букв не знаешь.

– Смотрите, какой грамотей выискался, – сказала сеньора Соила. – Нельзя быть таким чванным, Сантьяго.

– Иди, иди, пиши свои сопливые стишки, – сказал Чиспас.

– Господи, а ведь мы их отдали в самый лучший коллеж в Лиме. Вот чему их там выучили, – вздохнула сеньора Соила. – Сидят перед нами и ругаются, как ломовики какие-то.

– Почему же ты мне никогда об этом не говорил, сынок? – сказал дон Фермин. – Покажи.

– Не слушай их, папа, – еле выговорил Сантьяго. – Нет у меня никаких стихов, они все врут.

В три часа появилась экзаменационная комиссия, наступила леденящая кровь тишина. Абитуриенты обоего пола смотрели, как три человека, предшествуемые сторожем, прошли через вестибюль и скрылись в одной из аудиторий. Господи, сделай так, чтобы я поступил, чтобы она поступила. Снова зажужжали голоса, и теперь – гуще и громче, чем раньше. Аида и Сантьяго вернулись в патио.

– Все будет в порядке, – сказал Сантьяго. – Все знаешь назубок.

– Да нет, я кое в чем плаваю, – сказала Аида. – Но ты-то точно поступишь.

– Все лето ухлопал, – сказал Сантьяго. – Если провалят – застрелюсь.

– Я не признаю самоубийства, – сказала Аида. – Это – слабодушие.

– Поповская брехня, – сказал Сантьяго. – Наоборот, это признак мужества.

– Попы меня мало волнуют, – сказала Аида, а глаза ее сказали: ну, ну, решайся, отважься. – Я не верю в бога, я атеистка.

– Я тоже, – без промедления отозвался Сантьяго. – Иначе и быть не может.

Они снова зашагали, задавая друг другу вопросы по билетам, но иногда вдруг отвлекались, начинали разговаривать просто так, спорить, убеждать, соглашаться, шутить, и время летело незаметно, и вдруг раздалось: Савала Сантьяго! Ни пуха ни пера, улыбнулась ему Аида, вытяни легкий билет. Он пересек двойной кордон абитуриентов, вошел в аудиторию, но ты не помнишь, Савалита, какой билет тебе достался, не помнишь ни лиц экзаменаторов, ни того, как отвечал, но вышел ты довольный собой.

– Обычное дело, – говорит Амбросио, – девочку, что вам приглянулась, запомнили, а остальное как смыло.

Все нравилось тебе в тот день, думает он. И этот дом, который, казалось, вот-вот рассыплется от старости, и черные, или землисто-бледные, или красноватые лица поступающих, и насыщенный тревожным ожиданием воздух, и все, что говорила Аида. Ну, как ты, Савалита? Это было похоже на первое причастие, думает он.

– Да-а, к Сантьяго-то на конфирмацию пришел, – надулась Тете. – А ко мне – нет. Ну и пожалуйста. Я тебя не люблю больше.

– Ну-ну, дурочка, не говори глупости, поцелуй-ка меня лучше, – сказал дон Фермин. – Наш мальчик стал первым учеником, были бы у тебя отметки получше, я бы и на твое причастие пришел. Я вас всех троих люблю одинаково.

– Ничего подобного, – заныл Чиспас. – Ты и у меня тоже не был.

– Ну, хватит, хватит, вы этой сценой ревности окончательно испортите ему праздник. Хватит чепуху молоть, садитесь в машину, – сказал дон Фермин.

– В «Подкову», ты обещал молочные коктейли и хот-доги, – сказал Сантьяго.

– На Марсово Поле, там поставили американские горки, – сказал Чиспас.

– Сантьяго у нас сегодня герой дня, – сказал дон Фермин, – уважим его пожелание: как-никак – первое причастие.

Он вылетел из аудитории, не чуя под собой ног, но прежде, чем успел подойти к Аиде, на него – отметки сразу ставят? как спрашивают? – ринулись поступающие, а она встретила его улыбкой: по лицу поняла, что все прошло хорошо, – вот видишь, все прошло хорошо, и стреляться не надо.

– Когда тянул билет, взмолился про себя: душу заложу, лишь бы повезло! – сказал Сантьяго. – Так что, если дьявол существует, мне прямая дорога в пекло. Но цель оправдывает средства.

– Нет ни дьявола, ни души, – ну, поспорь, решись! – А будешь целью оправдывать средства, станешь нацистом.

– Она возражала по любому поводу, она спорила из-за всего на свете, словно бес в нее вселялся, – говорит Сантьяго.

– Знавал я таких, – говорит Амбросио, – есть такая порода баб: ты ей – стрижено, она тебе – брито. Ты – брито, она – нет, стрижено. Хлебом не корми, дай поспорить. Но кое на кого это действует, разжигает, а им того и надо.

– Конечно, подожду, – сказал Сантьяго. – Ну, что, погонять тебя еще?

Персы и греки. Карл Великий, ацтеки, Шарлотта Корде, внешние причины распада Австро-Венгерской империи, даты рождения и смерти Дантона; ни пуха ни пера, к черту. Они вернулись в большое патио, сели там на скамейку. Вбежал мальчишка, выкрикивая названия газет, и юноша, сидевший рядом, купил «Эль Комерсио», и тут же воскликнул: ну, это уж слишком! Они взглянули на него, а он показал на фотографию усатого мужчины и крупные буквы заголовка. Ну что, его схватили, убили, выслали? И кто это? Вот, Савалита, там ты впервые и увидел Хакобо, щуплого и рыжего, со светлыми неистовыми глазами. Тыча пальцем в газетные листы, срывающимся от возмущения голосом он твердил, что Перу катится в пропасть, и горский выговор странно не вязался с его молочно-белым лицом, пальцем коснется – гной прольется, как говорила Гонсалес Прада, которую он иногда издали, а иногда совсем близко видел на улицах квартала Мирафлорес.

– А-а, тоже из этих? – говорит Амбросио. – Сан-Маркос – прямо какое-то гнездо смутьянов, мать их.

Да, тоже из этих, из чистых мальчиков, думает он, взбунтовавшихся против цвета своей кожи, и против своего класса, и себя самих, и Перу. Сохранил ли он свою чистоту, стал ли счастлив, думает он.

– Их там было не так уж много, Амбросио. Это чистая случайность, что мы все трое нашли друг друга в первый же день.

– Недаром вы своих дружков по Сан-Маркосу домой-то не водили, – говорит Амбросио. – Зато вот Попейе и другие ваши одноклассники от вас не вылезали, все чай пили.