Хо́рхе Ма́рио Пе́дро Варгас Льоса – Разговор в «Соборе» (страница 15)
– А еще журналы там есть? – спросил он.
– Кажется, есть, – ответил Хакобо. – Можем вместе туда сходить. Да хоть завтра.
– А еще можно пойти на какую-нибудь выставку или в музей, – предложила Аида.
– Конечно, – сказал Хакобо. – Я в Лиме ни в одном музее не был.
– И я, – сказал Сантьяго. – Пока занятия не начались, надо всюду побывать.
– Отлично: по утрам будем ходить в музеи, а потом пошарим у букинистов, – сказал Хакобо. – Я их много знаю, может быть, отыщется там кое-что интересное.
– Революция, книги, музеи, – говорит Сантьяго. – Видишь, до чего я был чист тогда?
– А я думал: это значит – без бабы обходиться, – говорит Амбросио.
– И еще в кино сходим, на что-нибудь стоящее, – сказала Аида. – Пусть буржуа Сантьяго нас пригласит.
– Стакана воды не дождешься, – сказал Сантьяго. – Ну, так куда мы завтра и когда встречаемся?
– Ну, сынок, – сказал дон Фермин. – Очень трудно было? Выдержал, как по-твоему?
– В десять, на площади Сан-Мартин, – сказал Хакобо. – На остановке «экспрессов».
– Кажется, выдержал, – сказал Сантьяго. – Так что не надейся увидеть меня когда-нибудь в Католическом.
– Уши бы тебе надрать за твое злопамятство, – сказал дон Фермин. – Неловко, ты ведь у нас теперь университетская штучка. Ну, обними меня.
Ты не спал всю ночь, думает он, и Аида, наверно, тоже не спала, и Хакобо. Все двери были распахнуты настежь, думает он, когда же и почему же стали они захлопываться одна за другой?
– Все-таки добился своего, поступил в Сан-Маркос, – сказала сеньора Соила. – Полагаю, теперь ты доволен.
– Я очень доволен, мама, – сказал Сантьяго. – И больше всего тем, что мне никогда больше не придется вращаться в приличном обществе. Ты не можешь себе представить, до чего я доволен.
– Если тебе так уж хочется превратиться в чоло, не в Сан-Маркос надо было поступать, а стать работягой, – сказал Чиспас. – Ходил бы босой, никогда бы не мылся, разводил бы вшей. Академик!
– Самое главное, что он поступил в университет, – сказал дон Фермин. – Разумеется, лучше бы в Католический, но ничего: кто хочет учиться, всюду выучится.
– Католический вовсе не лучше, чем Сан-Маркос, папа, – сказал Сантьяго. – Там всем заправляют попы, а я с ними не желаю иметь ничего общего. Я их ненавижу.
– Вот и попадешь в преисподнюю на веки вечные, дурак! – сказала Тете. – Почему ты ему позволяешь, папа, так разговаривать?
– Меня такое зло берет от ваших предрассудков, папа, – сказал Сантьяго.
– Это не предрассудки: мне вот совершенно безразлично, какого цвета кожи твои товарищи, – белого, черного или желтого, – сказал дон Фермин. – Я хочу всего-навсего, чтобы ты учился, чтоб не терял времени даром и не слонялся без дела, как Чиспас.
– Очень мило, – сказал Чиспас. – Академик дерзит тебе, а отыгрываются на мне.
– Заниматься политикой – не значит тратить время даром, – заметил Сантьяго. – Неужели только военные имеют на это право?
– Опять он завел свою шарманку: сначала про попов, теперь про военных, – сказал Чиспас. – Отдохни, академик, надоело!
– До чего же ты точен, – сказала Аида. – Идешь и разговариваешь сам с собой, как ненормальный.
– До чего же мерзкий характер, – сказал дон Фермин. – С тобой по-хорошему, а ты все норовишь цапнуть побольней.
– А я не совсем нормальный, – сказал Сантьяго. – Не боишься со мной дело иметь?
– Да ладно, ладно, не плачь, встань с колен, – сказал дон Фермин. – Я верю, что ты сделал это ради меня. А ты не подумал, что не поможешь мне, а погубишь? Голова у тебя на плечах или что?
– Ну что ты, я от безумцев без ума, – сказала Аида. – Я еще колебалась – право изучать или психиатрию.
– Знаешь, – сказал дон Фермин, – это, пожалуй, уже слишком. Ты злоупотребляешь моим терпением. Ну-ка, живо ступай в свою комнату.
– Да-а, когда ты меня наказываешь, так карманных не даешь, а Сантьяго просто спать посылаешь, – сказала Тете. – Так нечестно.
– Знаете, – говорит Амбросио, – я вижу, никто своей жизнью не доволен. Вот у вас все есть, а жалуетесь. Что же мне тогда остается?
– Правда, папа, это несправедливо, – сказал Чиспас. – Лиши его карманных.
– Я очень рад, что ты все-таки выбрала юриспруденцию, – сказал Сантьяго. – А, вот и Хакобо!
– Попрошу вас, милые детки, в мои разговоры с Сантьяго не встревать и советов мне не давать, – сказал дон Фермин. – Смотрите, как бы вам самим не остаться без карманных.
V
Ей выдали резиновые перчатки, халат, сказали – будешь укладчицей. Сыпались облатки, их надо было разложить по пузырькам, прикрыть ваткой. Те, кто закрывал флаконы крышками, назывались крышечницы, кто налеплял ярлычки – этикетчицы, а четыре женщины, которые складывали пузырьки в картонные коробки, – упаковщицы. Соседку ее звали Хертрудис Лама, она работала очень быстро. Начинали в восемь, кончали в шесть, с двенадцати до двух – обед. Недели за две до того, как Амалия поступила сюда, тетка ее переехала из Суркильо в Лимонсильо, и поначалу она ездила обедать к ней, но на это уходило слишком много времени, да и билеты туда-обратно – дороговато получалось. Однажды она на пятнадцать минут опоздала, и старшая ей сказала: «Думаешь, раз сам хозяин тебя велел принять, тебе все можно?» Хертрудис Лама ей посоветовала: бери еду с собой из дома, как все делают, сбережешь и время, и деньги. С тех пор она стала приносить какой-нибудь сэндвич, немножко фруктов, и они с Хертрудис уходили на проспект Аргентины, к акведуку: бродячие торговцы предлагали лимонад и ломтики вяленого мяса, окрестные работяги заигрывали с ними. Зарабатываю я теперь больше, думала она, работаю меньше, и подруга у меня появилась. Она, конечно, немного скучала по своей комнатке и по барышне Тете, а про этого чоло, говорила она Хертрудис, и думать забыла. Амалия? говорит Сантьяго, а Амбросио ему: помните ее?
Она и месяца еще не отработала в лаборатории, как познакомилась с Тринидадом. Он тоже молол всякую чушь, но у него почему-то это выходило симпатичней, чем у других. Амалия, оставаясь одна, вспоминала все, что он нес, и начинала хохотать. Симпатичный, правда, но, кажется, у него не все дома, а? – сказала ей как-то Хертрудис, а потом: ну, чего ты так заливаешься, а потом еще: видно, он тебе нравится. Нравится, подумала Амалия, и Сантьяго спрашивает: так это Амалия была твоей женой? Амалия умерла в Пукальпе? Однажды они встретились на трамвайной остановке, наверно, он специально ее поджидал. Нахально уселся рядом – вы позволите, сударыня? – и понес, понес, затрещал без умолку, а Амалия даже не улыбнулась, хотя в душе помирала со смеху. За билет он заплатил, а когда она вышла, крикнул: до скорого, любовь моя! Он был тоненький, смуглый, совершенно шальной, волосы черные-пречерные и гладкие, славный, в общем, парень. Глаза у него были чуть вкось, и когда уже они с Амалией поближе познакомились, она ему сказала, что он на китайца похож, а он ей: а ты – белая перепелочка, замечательные детки могут у нас получиться, а Амбросио отвечает: она самая. А потом он ее опять подкараулил и проводил до самого центра, вместе с нею пересел на автобус и доехал до Лимонсильо, и опять заплатил за билет, а она ему, видно, денег-то куры не клюют? Тринидад позвал ее пообедать где-нибудь, но Амалия приглашения его не приняла. Нам выходить, любовь моя, вот сами и выходите, что это еще за вольности такие? Пора нам познакомиться, сказал он, и протянул ей руку: Тринидад Лопес, очень приятно, и Амалия тоже протянула ему руку: Амалия Серда, взаимно. На следующий день Тринидад подсел к ним у акведука, заговорил с Хертрудис, какая, мол, у вас жестокосердная подружка, я из-за нее ночей не сплю, а ей хоть бы что. Хертрудис ему подыграла, они мигом подружились, а потом Хертрудис сказала Амалии: ты бы приветила этого шалого, тогда и позабудешь про Амбросио, а Амалия: я и так про него забыла, а Хертрудис: да не может быть, и Сантьяго спрашивает: ты завел с ней шашни, еще когда она у нас служила? А Амалии, хоть ее и смущали вздорные разговоры Тринидада, нравился его рот, нравилось, что он себе ничего такого не позволял. А полез он к ней в первый раз, когда ехали в Лимонсильо, автобус был переполнен, их притиснуло друг к другу, тут-то она и заметила, что он трется об нее. Деваться было некуда, так что надо было делать вид, что она ничего не понимает. А Тринидад смотрел на нее очень серьезно, потом вдруг вытянул шею – и вдруг: я тебя люблю и – чмок! Ее прямо в жар бросило, вдруг кто заметит и засмеется. Зато, когда они вылезли, она ему устроила: нахал! за кого, мол, он ее принимает, опозорил перед всеми, нашел тоже место и время! Я давно такую ищу, сказал ей Тринидад, ты мне в самое сердце влезла. Я с ума покуда не сошла, отвечала Амалия, знаю, чего ваши сладкие слова стоят, вам, кобелям, только одно и нужно. Ну, дошли до ее дому, на уголку еще постояли, тут он снова ее поцеловал, ах, до чего ж ты хороша, и обнял крепко, и даже голос у него задрожал: я тебя люблю, разве ты не видишь, что со мною творится? Амалия, однако, попросила его рукам воли не давать: не позволила ни блузку расстегнуть, ни под юбку залезть. Вот, ниньо, тогда и началась у них любовь, но еще не взаправду, а серьезные дела попозже пошли.
Тринидад работал неподалеку от ее лаборатории, на текстильной фабрике; Амалии рассказал, что родом он из Пакасмайо, работал раньше в Трухильо в гараже. А про то, что он – априст, узнала она уже потом, когда гуляли они однажды по проспекту Арекипы. Гуляли и вдруг видят дом – сад там, деревья, а вокруг дома – патрули: солдаты и полиция, а Тринидад вдруг поднял левую руку и Амалии в самое ухо: Виктор Рауль, народ приветствует тебя! Она ему: ты что, совсем спятил? Это колумбийское посольство, сказал ей Тринидад, там успел спрятаться Айа де ла Торре, убежища, значит, попросил, а Одрия боится, как бы он не сбежал из страны, потому и нагнали столько полиции. Тут он засмеялся и рассказал ей, что как-то вечером они с приятелем проезжали тут, ну, и нажали на клаксон, а он сыграл кусочек апристского гимна, а полиция за ними погналась и задержала их. Так Тринидад был апристом? До могилы. И в тюрьме сидел? А как же, видишь, я тебе доверяю, все тебе говорю. Рассказал он Амалии, что в АПРА вступил лет десять назад, в Трухильо, у них в мастерских все были членами АПРА, и еще он ей объяснил, что Виктор Рауль Айа де ла Торре – самый умный и понимающий во всем Перу, а АПРА – за всех бедных, за всех чоло. В Трухильо-то его и посадили первый раз: писал на стенах: «Да здравствует АПРА!» А когда выпустили, на работу уже не взяли, вот он и приехал в Лиму, там партия устроила его на фабрику в квартале Витарте, а пока Бустаманте был у власти, он горой стоял за него, ходил с дружками разгонять манифестации, устроенные его противниками, затевал с ними драки и неизменно при этом бывал бит. Он был не трус, а просто хиловат для таких дел, а Амалия ему: ты же у меня слабенький, а он: зато – настоящий мужчина, а когда во второй раз забрали, ему на допросе зубы выбили, и все равно он никого не выдал. Когда же произошло выступление третьего октября и Бустаманте объявил АПРА вне закона, товарищи его уговаривали спрятаться, переждать, а он: я ничего не боюсь, я ни в чем не виноват. Так и ходил на свою фабрику до самого двадцать седьмого октября, когда Одрия устроил переворот; его и тогда спрашивали: ну, что, мол, и теперь не будешь прятаться, а он: и теперь не буду. Ну, и в начале ноября, под вечер, когда он выходил с фабрики, подошел к нему какой-то тип: вы будете Тринидад Лопес? Вас в машине ждет ваш двоюродный брат. Он припустил от него бегом, потому что у него отродясь двоюродных братьев не было, но, конечно, догнали, схватили. В префектуре добивались, чтобы он изложил террористические замыслы своей банды – какие еще замыслы? какой банды? – и чтоб сказал, кто и где издавал подпольную «Трибуну». Тут-то он и лишился двух зубов, а Амалия: каких? а он: как – каких? а она: у тебя ж все зубы целы: а он: это вставные, просто незаметно. Просидел он восемь месяцев – сперва в префектуре, потом в предвариловке и, наконец, во Фронтоне – и потерял за это время десять кило. Три месяца искал работу, а потом все-таки устроился на текстильную фабрику на проспекте Аргентины. Теперь дела у него наладились, теперь уж он был ученый. А когда его приволокли в комиссариат из-за того происшествия у колумбийского посольства, он думал – начнут раскручивать по новой, но обошлось: решили, что это он спьяну, и на следующий день выпустили. Теперь, говорил он, мне, Амалия, страшны только полицейские да бабы: у одних я в картотеке, на других, на гремучих этих змей с ядовитым жалом, я сам картотеку веду. Правда? – спросила его Амалия, а он: ну, как видишь, не уберегся – увидал тебя и опять влип, а у нас в доме никто не знал про твои дела с Амалией, – говорит Сантьяго, ни родители, ни мы с Чиспасом и Тете, и при этих словах снова ее поцеловал, а она: а ну пусти, прими-ка руки! – не знали, потому что мы от всех хоронились, отвечает Амбросио, а Тринидад ей: да я ж люблю тебя, как ты в толк не возьмешь. А почему? – спрашивает Сантьяго.