реклама
Бургер менюБургер меню

Хейзел М. – Последний (страница 2)

18

Это осознание обрушилось на меня всей тяжестью вечности. Это был не страх смерти. Это был ужас бессмертия в таком обличье. Ужас от понимания, что твоя душа (если она еще осталась) заточена в тело хищника, что твои лучшие чувства – любовь, преданность, жалость – будут отныне извращены и отравлены вечным, ненасытным голодом.

Я попытался вдохнуть, чтобы крикнуть. Крикнуть от ужаса, от боли, от протеста против этой чудовищной несправедливости.

Но мое первое дыхание в этой новой, вечной жизни вышло из легких не теплым стоном, а леденящим паром, белым клубком на холодном воздухе, знаком абсолютной внутренней стужи. А из моих глоток, из моей новой, мертвой гортани, вырвался не крик.

Вырвался тихий, безнадежный стон. Звук, в котором не было ни ярости, ни силы. Лишь бесконечное, всепоглощающее отчаяние существа, которое только что поняло: его дом сожжен. Его прошлое умерло. А будущее – это бесконечная, холодная ночь, в которой он сам является самым ужасным кошмаром.

Я стоял на мосту, один, с пустотой вместо сердца в груди, и смотрел в ту сторону, где в теплом свете окон замка спала моя прежняя жизнь. И знал, что с этой секунды я буду лишь смотреть на этот свет. Всегда. Из тьмы.

И я уже знал, что с этой ночи буду лишь наблюдать за этим светом. Из тьмы. Всегда.

Первые недели были чистым, животным ужасом.

То, что вернулось с моста через овраг, уже не было герцогом Альбрехтом фон Дорнахом. Это был зверь, одетый в его разорванную шелковую рубашку и бархатный камзол. Тело, переполненное чужой, ядовитой силой, ум, затуманенный одним всепоглощающим инстинктом – голодом. Но хуже голода была тишина. Абсолютная, зияющая тишина в груди, где раньше билось сердце. Каждый шаг, каждый вздох напоминал: ты мертв. Ты – ходячий труп.

Я не смог вернуться в Воронье Гнездо. Мысль о том, чтобы переступить порог своего убежища с этим проклятием внутри, осквернить его запахом крови и смерти, была невыносима. Вместо этого инстинкт погнал меня глубже, в чащу, подальше от людей. От нее.

Я нашел заброшенную лесорубскую избу с провалившейся крышей. Склеп из гниющих бревен стал моим троном. Днем я лежал в подвале, в яме, вырытой в земле, словно настоящий мертвец, парализованный странным оцепенением, которое наступало с первым лучом солнца. Но с наступлением темноты… с наступлением темноты просыпался Голод.

Он был умнее меня. Хитрее. Он знал, что в городе, у стен которого я вырос, есть то, что его утолит. Сначала я пытался бороться. Пился кровью оленей, кабанов. Это притупляло боль, но не насыщало. Это было как питаться пеплом. Голод шептал, нашептывал, кричал: «Человеческое. Теплое. Живое».

Первый раз был хаосом, в котором смешались ужас, стыд и невыразимое, предательское блаженство.

Я метался по лесу, как раненый зверь. Голод был не просто желанием – это была новая реальность, заменившая пульс. Он сжимал внутренности ледяными тисками, выжигал разум, оставляя лишь одно животное повеление: НАЙТИ. ВЫПИТЬ. Я сломал руку о ствол сосны, просто пытаясь опереться – сила была неуправляемой, чуждой. Я слышал всё: писк летучих мышей, перешептывание листьев за версту, лису, копающуюся у корней. Но главное – я слышал стук. Глухой, сочный, гипнотический ритм человеческого сердца где-то на опушке.

Это был дровосек. Старик, пиливший валежник допоздна. Я не планировал нападение. Я просто обрушился на него из темноты, как сходит лавина. Не было изящества, только всесокрушающая сила, которая теперь жила в моих мышцах. Я даже не помню его лица – только широко открытые глаза, отражающие луну и нечто безумное, что на них надвигалось. Его крик я заглушил своим телом.

И тогда был вкус.

Когда мои клыки, будто живые, сами нашли путь сквозь кожу и плоть к теплой пульсации вены, мир перевернулся. Это не было похоже ни на что человеческое. Взрыв жизни, сжатой в терпкой, медной сладости. Теплый пар, поднимавшийся от раны в холодный воздух, был ароматом самой сущности существования. Но вместе с кровью хлынуло нечто иное.

Обрывочные вспышки памяти. Не мои. Запах свежего хлеба из детства. Грубость топорища в мозолистых ладонях. Лицо женщины, уже давно поседевшей. Боль в спине после долгого дня. Простые, чужие эмоции – усталость, легкая грусть, удовлетворение от сделанной работы. На миг оглушительная тишина в моей груди заполнилась эхом чужого сердца. Я был не просто вампиром, пьющим кровь. Я был грабителем, ворующим чужую жизнь, чужую историю. И в этом воровстве была порочная, захватывающая полнота.

А потом эхо затихало. Сердцебиение подо мной становилось реже, слабее. Вкус крови терял свою «жизненность», становясь просто солоноватой жидкостью. И по мере того, как угасал последний отсвет чужой души, внутренняя пустота возвращалась. Но не прежней. Она была хуже. Больше, чернее, ненасытнее. Потому что теперь я знал, чем ее можно заполнить. И знал, что заполнение это – временно, лживо и влечет за собой новую пустоту, еще более глубокую.

Голод вернулся не через час. Он вернулся сразу, как только умер последний глоток. Он требовал снова. Не просто жидкости, а того самого взрыва, того эха, той иллюзии жизни.

И я учился. От раза к разу. Я учился не набрасываться как безумный, а подкарауливать. Я учился двигаться бесшумно, используя новые чувства, чтобы обходить сухие ветки и выбирать угол атаки. Я учился хватать так, чтобы заглушить крик, и находить вену быстрее, точнее. Из неуклюжего монстра я превращался в эффективного, безжалостного хищника. Каждая новая жертва – бродяга, пьяница, заблудившийся путник – делала меня искуснее. И с каждым разом мука голода до первого укуса становилась все невыносимее, а пустота после – все бездоннее.

Я понял ужасную закономерность: если пить немного, оставляя жертву живой, голод возвращается почти мгновенно, яростный и унизительный. Кратковременное насыщение лишь сильнее раскачивало маятник отчаяния. Единственная передышка, тишина на несколько часов, наступала только тогда, когда я  осушивал источник до дна. Когда пил до последней капли, до последнего трепетания ресниц, до полного затихания того эха в своей груди.

И я начал пить до конца. Не из садизма. Из отчаяния. Это был единственный способ заглушить внутренний вой хоть ненадолго. Я опустошал их, чтобы на миг заполнить себя. И каждый раз, глядя на опустевшую, безжизненную оболочку, я видел в ней отражение собственной души – выпитой, опустошенной, обреченной на вечный, ненасытный поиск. Я стал не просто убийцей. Я стал поглотителем жизней, обреченным вечно искать ту самую искру, которую сам же навсегда гасил, и ненавидеть себя за это с каждой новой каплей пролитой крови. Я стал призраком, о котором шептался город. «Лесной демон», «Оборотень», «Дьявол». Каждую ночь я крался к окраинам.

А потом я увидел их. Сначала издалека, с колокольни или с высокого дерева у дороги.

Моя мать, одетая в черное, с лицом, превратившимся в маску скорби. Она организовывала поисковые партии, щедро платила солдатам и охотникам. Ее голос, когда-то такой властный, теперь был тихим и надтреснутым. Она смотрела в лес с таким ожиданием, что у меня, у бессердечного чудовища, что-то сжималось внутри.

И Анна. Моя белоснежная лилия увядала на глазах. Ее красота превращалась в хрупкость фарфора, готового треснуть. Ее глаза, всегда такие ясные, были полы слез и отчаяния. Она часами стояла на балконе, вглядываясь в лесную тропу, ведущую к Вороньему Гнезду. Она посылала слуг с моими портретами в соседние города. Она продавала свои драгоценности – сначала безделушки, потом фамильные – чтобы финансировать поиски.

Я видел все это. Я, невидимая тень, прятавшийся в двадцати шагах. Я слышал каждый ее рыдающий шепот: «Альбрехт, вернись… Брат, где ты?»

Я мог бы. Я мог бы выйти к ней. Но что бы она увидела? Бледную пародию на брата, с горящими в темноте глазами, с клыками, запачканными вчерашней кровью. Я нес смерть. И мое приближение отравило бы ее последнюю надежду.

Прошел год. Деньги кончились. Наше состояние, и без того не самое большое, было истощено поисками. Мать состарилась за ночь. А на Анну, как стервятники, начали слетаться «утешители». Те самые женихи, от которых она когда-то с легкостью отказывалась. Теперь они приходили не с цветами, а с расчетом. Вдова-герцогиня и ее незамужняя дочь – лакомый кусок для обедневшего дворянства.

И он нашелся.

Граф Вильгельм фон Брюккен. Толстый, обрюзгший, с красным носом и жирными пальцами, украшенными дешевыми печатками. Его родовое имение было заложено и перезаложено, но титул оставался. Он предлагал не любовь, а сделку: защиту, крышу над головой и призрачное восстановление статуса в обмен на ее руку.

– Доченька, нам не на что есть. И на тебя уже начинают показывать пальцами. Ты становишься старой девой, ищущей призрак. – Последний аргумент матери, сказанный сквозь слезы, был убийственным.

Я видел их венчание. Стоял на паперти темной церкви, завернувшись в плащ, как прокаженный. Видел, как она шла к алтарю, бледная как полотно, в простом перешитом платье. Видел, как его мясистая рука сжимала ее тонкие пальцы. В ее глазах не было слез. Там было пустое место. То самое, что было у меня в груди.

Ее жизнь стала медленной смертью. Граф оказался мелочным, жестоким и похотливым скрягой. Анна рожала ему почти каждый год – не от желания, а от обязанности. Каждые роды вытягивали из нее еще немного жизни. Я, прячась в тени их усадьбы, видел, как она выходила в сад, худая, с потухшим взглядом, держа на руках очередного младенца. Она смотрела не на детей, а куда-то вдаль, туда, где кончался лес. Она перестала искать меня. Она смирилась.