Хейзел М. – Последний (страница 3)
Она скончалась после пятых родов. Говорили, от чахотки и истощения. Я знал, что она умерла от разбитого сердца, от тоски и от осознания, что жизнь, которую она мечтала прожить с человеком, похожим на брата, превратилась в гротескный фарс.
На ее похоронах я стоял за старым склепом, вне досягаемости священника и горького ладана. Граф фон Брюккен утирал несуществующие слезы, его взгляд уже бегал по окрестностям, оценивая, сколько можно выручить за выцветшие гобелены. Моя мать, совсем седая, смотрела на гроб дочери, и в ее взгляде было понимание. Понимание того, что она потеряла обоих детей. Одного – в лесу. Другую – в этом браке.
В ту ночь Голод был особенно невыносим. Он требовал не просто крови – он требовал мести, наказания, конца. Я вошел в спальню графа. Он храпел, развалившись на постели, пахнувший потом и дешевым вином. Я наклонился, и он проснулся. Увидел меня в лунном свете – того самого герцога, исчезновение которого открыло ему дорогу к его жертве.
– Призрак…, – прохрипел он.
– Нет, – прошептал я, и мой голос звучал как скрежет камня по камню. – Хозяин. Пришёл за долгом.
Я не просто убил его. Я сделал это так, как делал со всеми: безжалостно, полностью, до последней капли. Но в этот раз, в потоке его тупых, грязных воспоминаний, пропитанных жадностью, пошлостью и мелким злорадством, я нашел осколки. Её осколки. Вспышку – её испуганное лицо в брачную ночь, отвернувшееся к стене. Глухое эхо – её подавленное отвращение от его прикосновений, жирных и требовательных. И самое ясное – влажный след на наволочке в лунном свете, её молчаливые слёзы, которые он чувствовал спиной и на которые не обернулся. Я пил его кровь, а глотал её унижение. И в момент, когда его сердце остановилось, я не почувствовал ни триумфа, ни облегчения. Только ледяную, абсолютную пустоту, теперь отравленную и этими чужими страданиями.
Я ушел из усадьбы, оставив его высушенный труп в бархатных простынях. Но я не вернулся в свой лесной склеп. Ноги сами понесли меня туда – в главный фамильный замок, теперь мрачный и почти безлюдный. Моя мать, сломленная, жила в нескольких комнатах, остальное было заперто и зачехлено.
Я проскользнул внутрь, как вор. Как призрак, каким и стал. Я знал, куда иду. В её комнаты. Комнаты Анны.
Пахло пылью, лавандой и застоявшимся временем. Здесь ничего не изменилось с момента её замужества. Флакончики на туалетном столике, незаконченная вышивка, книга стихов с заложенной шелковой лентой. И шкаф.
Я открыл его. И меня ударило в лицо – не запахом, а присутствием. Словно часть её души застряла в ткани. Там висели её платья. Легкие, летние, цвета сирени и неба, в которых она смеялась в саду. Тёмно-зелёное бархатное, в котором она когда-то слушала мои рассказы у камина.
Я упал на колени перед этим безмолвным хором её прошлой жизни и зарыдал. Но слёз, человеческих, горячих, у меня не было. Из моих глаз, сухих и горящих, не выкатилось ни капли. Всё, что вырвалось наружу, – это тихий, надрывный хрип, звук рвущейся пустоты. Я склонил лоб к подолу того самого сиреневого платья и содрогался в беззвучных спазмах. Я убил того, кто сломал её жизнь, но это не воскресило её. Это не стерло ни одной её слезы. Я стал чудовищем, чтобы отомстить за неё, и теперь был недостоин даже прикоснуться к памяти о том, кем она была.
Под утро, когда предрассветная бледность начала разъедать тьму за окнами, я поднялся. Моё лицо было маской холодного камня. Я протянул руку и снял с вешалки три платья. Сиреневое. Бархатное. И домашнее. Я сделал это с почти религиозной осторожностью, будто снимал не ткань, а её последний, еле тлеющий отблеск.
Я ушёл, унося их с собой. Не как трофеи. Как призраков. Как единственное, что осталось от её счастья, от её настоящего «я», не искалеченного браком. Они будут висеть в моих последующих убежищах – в пещерах, в заброшенных замках, в советской метеостанции – немые свидетели, безмолвные судьи. Они напоминали мне, что месть – это пир для пустоты. И что спасение, если оно возможно, лежит не в прошлом, которое я не могу исправить, а в будущем, которое ещё можно попытаться уберечь. Эти платья были моим обетом: я не смог спасти её саму. Но я умру (если смогу) или сойду с ума, пытаясь спасти то, что от неё осталось.
Я взял обет. Я буду следить за ее детьми. За ее кровью. Это будет моим крестом, моим искуплением. Я буду охранять этот последний огонек ее жизни в этом мире, даже если для этого мне придется вечно прятаться во тьме. Я не спас ее. Но, может быть, я смогу спасти ее часть.
Глава 2.
Века – странные судьи. Они не лечат. Они притупляют. Острая, режущая боль потери Анны со временем превратилась в вечный, глухой звон в самой основе моего существа – фоновый шум бессмертия. Я скитался. Видел, как империи рушатся, как идеалы гниют, как изобретения, призванные соединять, лишь усугубляли одиночество. Люди менялись костюмами и технологиями, но их суть – страх, жадность, потребность искать козла отпущения – оставалась прежней. Порой мне казалось, я один во всем мире учусь на своих ошибках.
Самым важным уроком стала жажда. Пить человеческую кровь до дна – это не просто убийство. Это саморазрушение. Каждая такая смерть оставляла во мне осколок чужой, оборванной жизни, крик, который присоединялся к хору в моей голове. Я не мог так продолжать, если хотел сохранить хоть подобие рассудка и цели.
Мой путь к умеренности начался с отчаяния и привел меня в самые глухие места планеты. Я стал учеником собственного проклятия. Я изучал, сколько крови нужно, чтобы просто выжить, а не насытиться. Как пить, не убивая. Я учился у животных – у волков, которые режут плоть, но редко уничтожают популяцию; у летучих мышей-вампиров, чей укус почти неощутим. Я открыл для себя донорские пункты и пакеты с кровью: холодная, мертвая субстанция, лишенная жизни и памяти, словно питательная паста. Она гасила огонь в горле, но оставляла душу пустой. Это было равносильно тому, чтобы питаться одними сухарями, когда вокруг буйствует пир.
Но я принял эту аскезу. Как монах-отшельник, я превратил свою жажду в дисциплину. Я охотился на оленей в шотландских высокогорьях, на диких кабанов в карпатских лесах. Их горячая, звериная кровь давала силу, но не искру. Я жил на грани постоянного легкого голода, и это было моей епитимьей. Платой за право помнить, кто я был, и зачем наблюдаю.
Наблюдение за потомками Анны стало моей религией, моей летописью. Я менял имена и обличья, но никогда не терял нить. Я видел, как ее дети и внуки, несущие в себе каплю ее крови – и моей – растекались по свету. Одни беднели, другие поднимались. Кто-то был счастлив, кто-то нет. Я не вмешивался. Я дал себе клятву: быть лишь тенью, архивом, молчаливым свидетелем. До тех пор, пока угроза не будет исходить извне. А извне, как я верил, угроз быть не могло. Я был последним монстром в их саге.
Я ошибался.
К 21 веку от когда-то разветвленного рода осталась лишь хрупкая веточка в одном безликом промышленном городе. Трое: два брата и сестра – Виктор, Мирон и Лия.
Виктор. Старший. Имя, означающее «Победитель». Какая ирония. Его назвали так в честь деда, фронтовика, прошедшего две войны и вернувшегося с орденами и непробиваемой уверенностью в будущем. Они хотели, чтобы мальчик унаследовал эту победоносность. Судьба исполнила их желание с чёрным юмором.
В детстве он был не победоносным, а восприимчивым. Мир бил по нему не кулаком, а какофонией звуков, красок и требований, к которым у него не было брони. Он искал убежища в книгах. Не в учебниках, а в фантазиях – о далёких звёздах, забытых королевствах, сложных машинах, которые можно собрать самому и улететь. У него были золотые руки и голова, полная чертежей, которым не суждено было воплотиться.
Я наблюдал, как его школьные тетради по краям покрывались не формулами, а эскизами крылатых кораблей и городов под куполом. Учителя говорили: «Виктор способный, но витает в облаках». «Виктор» – звучало как укор. Победители не витают. Они берут своё.
Он пытался брать. Поступил в технический вуз на заочное, потому что нужно было кормить семью после смерти родителей. Работал слесарем на заводе, чадящую громаду которого было видно из каждого окна их хрущёвки. Его победа должна была заключаться в том, чтобы выстоять. Но заводская грязь, тупая сила машин и цинизм окружающих разъедали его мечты, как кислота. Он приходил домой, отмывал с рук машинное масло, садился за стол и не чертил. Он просто сидел, глядя в стену, тусклыми глазами, в которых медленно гас свет.
Побег начался с малого. С банки дешёвого пива после смены, чтобы «отключиться». Потом – что-то покрепче. А потом он нашел другой способ улететь – химический, быстрый, безвозвратный. Первый раз я увидел его с дозой в подворотне, его пальцы дрожали не от страха, а от предвкушения. В тот момент он, наконец, выглядел как победитель, завоевавший своё маленькое, тёплое, ничего не значащее нирвану.
Лия, тогда ещё подросток, боролась за него. Прятала шприцы, плакала, умоляла, звонила по сомнительным телефонам, когда он уходил в загул на дни. Она была его последней связью с реальностью, якорем, который больно рвал ему душу. Он то цеплялся за неё с детской беспомощностью, то отталкивал с жестокостью, на которую, казалось, не был способен. «Отстань, сестра! Ты ничего не понимаешь! Я хотя бы