Хелен Гуда – Попаданка для конунга (страница 38)
Харальд берёт мою ладонь, подносит к своим губам и целует кончики пальцев. Сначала один, потом другой, медленно, словно читает молитву.
— Ты замёрзла, — говорит он. — Иди сюда.
Он поднимается, подхватывает меня на руки, словно я ничего не вешу, и переносит на широкую кровать, застеленную медвежьей шкурой. Сам ложится рядом, накрывает нас обоих тяжёлым одеялом из овчины. Я прижимаюсь к нему, чувствуя, как тепло его тела проникает сквозь тонкую ткань рубахи, согревает, успокаивает.
— Твои ноги — лёд, — ворчит он, но в голосе его звучит нежность.
— Потому что я шла босиком, чтобы никто не услышал.
— Глупая.
— Твоя глупая.
Он улыбается в темноте. Я чувствую это по тому, как дрожат его губы у моего виска.
— Моя, — говорит он, и в этом слове столько силы, что мне кажется, весь дом содрогается.
Мы лежим молча, слушая, как потрескивает очаг. Угли догорают, комната постепенно погружается во тьму, но нам обоим всё равно. Свет внутри.
— Харальд, — зову я тихо.
— М?
— Завтра утром ты снова станешь конунгом. Ты будешь отдавать приказы, собирать войско, говорить с ярлами. Но запомни: когда ты вернёшься, я буду ждать. Всегда.
Он поворачивает голову и смотрит на меня. Даже в темноте я вижу блеск его глаз.
— Я запомню.
Я закрываю глаза. Его рука лежит на моей талии — тяжёлая, надёжная, как якорь. И я засыпаю без страха, согретая теплом его тела.
Я просыпаюсь от тонкого, почти неосязаемого ощущения: на меня смотрят. Словно тепло солнечного луча на закрытых веках, даже если за окном лишь предрассветная серость. Я медленно открываю тяжёлые от сна глаза и встречаю его взгляд.
Харальд лежит рядом на боку, не касаясь меня, только наблюдая. В его серых, обычно столь ясных и острых глазах сейчас тишина. Тишина глубокого утреннего моря, ещё не потревоженного ветром. И в этой тишине плавает что-то неуловимое: благодарность, изумление, почти детская растерянность перед простым фактом: я здесь. Я лежу рядом. Я принадлежу ему.
— Ты смотришь, — шепчу я, голос ещё сонный, приглушённый шерстью одеяла.
— Я не могу не смотреть, — отвечает он, и слова звучат грубо, но на самом деле они мягкие, как дым от нашего очага. — Я думал… я думал, это сон. Или колдовство. Или я просто, наконец, сошёл с ума от желания.
Я протягиваю руку, не целясь, и она сама находит его щеку. Кожа под моими пальцами шершавая от ветра и недавней щетины, но сейчас теплая и живая.
— Это не сон.
— Это хуже, — говорит он, и в его голосе внезапно прорывается трещина настоящего, неподдельного страха. — Сны заканчиваются. Колдовство рассыпается. А это… это останется. И я должен его беречь. А я… я не знаю, как беречь такие вещи. Я знаю, как беречь крепости. Как беречь границы. Как беречь жизни своих людей. Но это… — его рука находит мою под одеялом, пальцы вцепляются в мои нежно, но с отчаянной силой. — Это как держать в руках птицу. Такую маленькую, тёплую. И знать, что, если сжать слишком сильно, она умрёт. Если отпустить — она улетит. И я… я дурак. Я думал, что ты лишь выполняешь долг. Что ты лишь терпишь меня из необходимости или страха.
В его словах столько боли, столько лет невысказанного одиночества, что у меня в груди сжимается что-то маленькое и горячее. Я поднимаюсь немного на локте, чтобы быть ближе к его глазам.
— Ты дурак, да, — говорю я и впервые позволяю себе мягкую улыбку, предназначенную только ему. — Большой, могучий, глупый дурак. Потому что ты смотрел на меня и видел только дочь ярла. Ты не видел женщину, которая каждую ночь лежала в соседней комнате и слушала, как ты ходишь по коридорам, потому что не можешь спать. Ты не видел, как я вставала каждое утро и первое, что делала, — смотрела в окно, проверяя, не вернулся ли ты с ночного обхода.
Каждое слово я говорю медленно, вкладывая в него вес прожитых дней. Его глаза расширяются. Он слушает, как человек, которому внезапно открывают сокровище, которое лежало под его ногами всё это время.
— Гертруда… — его голос — просто хриплый шепот.
— Я не терплю тебя, — продолжаю я. — Я выбираю тебя. Каждый день. Сейчас. Вот так, — и я наклоняюсь и целую его.
Это не поцелуй прошлой ночи — тот был об обещании, об утешении. Этот — об утверждении. Он медленный, исследовательский. Мои губы касаются его, сначала просто, потом с небольшим давлением. Я чувствую, как он замирает, как его дыхание перестаёт быть равномерным. Затем он отвечает — сначала неуверенно, как будто всё ещё боясь, что это мираж, который исчезнет от одного неверного движения. Но потом что-то в нем щёлкнуло. Его рука выходит из-под одеяла и касается моей шеи, пальцы вплетаются в волосы на затылке. Поцелуй становится глубже, более уверенным, но всё ещё неспешным, почти созерцательным. Мы не торопимся. У нас есть это время. Этот крошечный островок мира перед тем, как день начнёт требовать от нас быть конунгом и его невестой.
Когда мы, наконец, разрываем контакт, между нами остаётся лишь несколько сантиметров теплого воздуха. Он смотрит на меня, его глаза теперь полны чего-то нового — не страха, а сосредоточенного, почти болезненного внимания.
— Ты… ты реальная, — говорит он, как будто делает окончательное заключение.
— Да, — шепчу я, касаясь его нижней губы кончиком пальца. — И я холодная. Одеяло сползло.
Он фыркает, короткий, почти неслышный звук, который больше похож на сдавленный смех. Затем его руки начинают двигаться — не со страстью, а с практичной, почти методичной нежностью. Он подтягивает тяжелое одеяло из овчины обратно вокруг моих плеч, заботливо укутывая меня. Его пальцы скользят по краю моей тонкой ночной рубашки, касаясь кожи на моём плече, проверяя температуру.
— Твоя рубаха тонкая, — говорит он, его голос теперь низкий и задумчивый. — Льняная. Она не для зимы.
— Она у меня единственная, — отвечаю я, хотя и знаю, что это не совсем правда. У меня были другие, более плотные. Но эта… эта была самой простой, самой близкой к тому, что я носил когда-то дома. Она напоминала мне о себе.
Его пальцы касаются ткани на моём плече, затем медленно, почти невесомо скользят по моему боковому шву. Это не попытка раздеть, это изучение. Исследование границ этой новой реальности, меня.
— Я дам тебе другую. Из мягкой шерсти. Она будет тёплой. И… и она будет твоей.
Под его прикосновением и его словами моя собственная храбрость, которая привела меня сюда, трансформируется в что-то более мягкое, более открытое. Мои руки, которые лежали скрещёнными на груди, разжимаются. Я позволяю им лечь поверх его, на его грудь, чувствуя твердую широкую плоскость его тела под простой льняной рубахой.
— А эта… она тоже моя, — говорю я. — Но ты можешь ее снять.
Это предложение, сказанное тихо. Он понимает. Его глаза встречаются с моими, и в них я вижу момент принятия. Принятия не только меня, но и этой новой интимной формы доверия.
Он не торопится. Каждое движение продумано, как стратегический маневр, но цель совершенно другая. Его пальцы находят пояс моей рубашки — простой льняной шнур. Он не разрывает его, он медленно развязывает его, петля за петлей, пока ткань не расслабляется вокруг меня. Затем, все ещё прижимая одеяло к моим плечам для тепла, он начинает отводить ткань. Это медленное скольжение, которое позволяет воздуху комнаты, ещё холодному, коснуться моей кожи на животе, на ребрах. Я вздыхаю. Не от холода, а от открытия.
Он смотрит на моё тело не с жадностью, а с… изучением. Его глаза следят за линиями моих плеч, за изгибом моей шеи, как будто он читает карту новой драгоценной земли.
— Ты красивая, — говорит он, и это не комплимент, это просто факт, произнесенный с тихой уверенностью солдата, который, наконец, достиг долгожданной цели.
Мои руки находят пояс его рубахи. Я не развязываю его так искусно. Мои пальцы дрожат немного от волнения, от новой близости. Но я упорствую, и ткань тоже поддается. Когда я отодвигаю её, открывая его грудь, я вижу не просто тело воина, я вижу историю. Старые шрамы, бледные на его загорелой коже, безмолвно рассказывают истории о боях. Твердые мышцы говорят о годах тренировок, о напряжении власти. Но под этим всем… тепло. Жизнь.
Мы не полностью раздеваемся. Одеяло из овчины всё ещё согревает нас, создавая этакий кокон тепла вокруг. Но в этом частичном открытии есть что-то более уязвимое, более честное, чем в полной наготе. Мы позволяем другому видеть не всё, но достаточно. Достаточно, чтобы знать.
Он протягивает руку и кладет её на моё бедро под одеялом, его большая теплая ладонь лежит на моей коже просто так, без требования, просто как точка контакта, якорь. Я делаю то же самое, моя рука лежит на его животе, чувствуя ритм его дыхания.
Мы лежим так некоторое время, просто существуя в этом новом пространстве, словно привыкая друг к другу.
— Я страшусь, — говорит он внезапно, его голос грубый от признания. — Не смерти. Не поражения. Я страшусь, что я вернусь из похода… и этого не будет. Что это останется лишь сном, который я буду вспоминать в холодные ночи.
Моя рука движется от его живота к его щеке.
— Это не будет сном, — обещаю я. — Это будет воспоминанием. И я буду здесь, чтобы сделать его реальным снова. Каждый раз, когда ты вернешься.
Он закрывает глаза, принимая это обещание как благословение. Затем открывает их и смотрит на меня с новой решимостью. — Тогда… я вернусь, — говорит он. Это не высокомерная уверенность конунга. Это простое твердое обещание человека человеку.