Хавьер Мариас – Берта Исла (страница 63)
Один из тех мужчин бросил меня, едва я проявила к нему чуть больше душевного тепла: он испугался, так как решил, будто мной движет корыстный интерес и я, что называется, хочу его заарканить; его пугали мои дети – а вдруг придется взвалить на себя заботу о них, если он слишком долго будет оставаться рядом со мной, хотя бы только в силу привычки, и едва физическое влечение стало у него остывать или он в какой-то мере утолил его, как пылкие изъявления чувств сменились прохладными приветствиями – простым наклоном головы при встречах в университетских коридорах. Идиот! Другой очень быстро надоел мне, поскольку был из тех молчаливых обожателей, которые не могут поверить своему счастью, если женщина вдруг обратит на них внимание и они получат то, о чем и мечтать не смели. Они до ужаса боятся лишиться этого подарка судьбы и становятся обидчивыми и деспотичными, ждут, что их вот-вот прогонят, чувствуют себя недостойными любви и во всем видят приметы пренебрежения и близкого конца. И тем самым, разумеется, этот конец приближают, поскольку трудно выносить рядом человека робкого и закомплексованного, которому кажется, будто он попал в рай или видит чудесный сон. А я не хотела быть сном, не хотела быть предметом слепого поклонения даже в самых обычных и тривиальных ситуациях. Я избавилась от него тактично и с добрыми словами, ведь он не сделал мне ничего плохого, просто был до отвращения приторным, а в постели вел себя нервно и церемонно, словно я была хрустальной вазой или хуже того – почти богиней.
Врач, лечивший моих детей, слыл весельчаком и не скупился на комплименты, он сразу внушал безусловное доверие и легко давал понять, что ты попала в очень надежные руки, а мне было нетрудно убедить себя в этом, поскольку случаются периоды, когда возникает острая потребность хотя бы в иллюзии защиты и опоры. В отличие от предыдущего поклонника, доктор держался раскованно и любил пошутить, наверняка был бабником, и меня посещали подозрения, что я не единственная мамаша его маленьких пациентов, с которой он имел столь удобную связь: визиты чуть удлинялись, и под конец награда выплачивалась натурой, скромная и быстрая награда (мы никогда не снимали одежды), достаточно быстрая, чтобы дети не задались вопросом, куда это подевались мама с доктором. Покидая наш дом, он непременно заглядывал в комнату к больному, прощался и при этом рассказывал смешную историю или читал тут же сочиненный стишок (маленькие дети обожают стишки). Но он был слишком неуемным, чтобы долго оставаться на одном месте. И после недавно пережитого развода хотел сполна насладиться периодом абсолютной свободы. Я решила прекратить наши отношения, поскольку, как уже говорила, мечтала об определенной стабильности. Пришлось просить, чтобы он порекомендовал мне для моих детей вместо себя кого-нибудь из своих коллег, иначе мы бы никогда не выбрались из этого круга: когда он появлялся у нас с фонендоскопом на груди и чемоданчиком в руке, я просто не могла сказать ему нет. Мое решение он выслушал без восторга, но согласился с ним и понял меня. “Если ты вдруг передумаешь, – сказал он, – я всегда буду в вашем распоряжении.
Днем и ночью, в любое время – и если кто-то из детей заболеет, и если оба будут здоровы”.
Что касается англичанина, то связь с ним была самой долгой – она растянулась на одиннадцать месяцев. Он был человеком спокойным и довольно замкнутым, чутким и заботливым, но своей заботой мне не докучал, был немногословным, не очень интересным и тем не менее обладал поразительной способностью в постели заражать меня своей неуемной пылкостью: я мгновенно забывала все, что со мной произошло до этого и вообще почти все свое прошлое, и каждое наше соединение воспринимала как первое. Не как первое именно с ним, а вообще как первое, словно я возвращалась в те времена, когда еще не знала мужчин. Беда была в том, что в остальное время он, наоборот, подталкивал меня к воспоминаниям: к сожалению, он работал там же, где прежде работал Томас. Мало того, именно этот человек занял место Томаса в посольстве, хотя для моего мужа служба там была скорее номинальной, так как он слишком часто отсутствовал и просто не мог выполнять свои обязанности должным образом, отвлекаясь на более важные задания. А вот мой англичанин не совмещал обе службы и, вне всякого сомнения, на втором фронте не заменил Томаса: у него, видимо, не было нужных данных, не тот был и характер, то есть принести там большой пользы он не мог бы (даже испанский ему давался с трудом). Тем не менее он часто ездил в Лондон и в другие места, и всякий раз, когда сообщал мне о своем отъезде, всякий раз, когда я с ним прощалась хотя бы только на выходные, мне вспоминались бесчисленные расставания с Томасом, его мрачные и без даты возвращения отъезды, окутанные тайной, и приезды, окутанные молчанием, словно он никуда и не исчезал. Такие воспоминания мешали мне похоронить его. Похоронить хотя бы мысленно, раз уж не было и не будет мертвого тела. А это можно было сделать единственным способом – больше не вспоминать о нем. Найти себе место совсем в другой жизни, настолько другой, чтобы туда никогда не проникало ничего из утраченного и не получившего завершения, ничего из прошлого. Для этого очень подошел бы тот самый педиатр, не будь он похож на порыв ветра, со всей силы бьющий в лицо и сразу улетающий прочь. Зато мир нашего доктора никак не соприкасался с моим миром. А вот англичанин то и дело ворошил мою память, не давая забыть Томаса. И я стала постепенно отдаляться от него, постепенно подготавливать англичанина к разрыву, хотя моя плоть этому сопротивлялось. Иными словами, я так никогда и не увидела висящей в воздухе пыли, которая, по словам Элиота, указывает место, где закончилась история.
Мои родители посчитали бы, что мужчин у меня слишком много, если бы узнали о них от кого-то или от меня самой. Но в действительности их было не так уж и много, и мне это известно лучше, чем кому угодно другому. Только те, о ком я только что рассказала, и прошли через мою жизнь за долгие годы, и в этой моей жизни было бесконечно больше одиноких дней, чем проведенных с кем-то, и уж куда больше одиноких ночей; доктор ни разу не остался у меня ночевать, другие – да, оставались, и я тоже спала то в их постелях, то в гостиничных номерах в окрестностях Мадрида (в Эль-Эскориале, Авиле или Сеговии, Аранхуэсе или Алькале), но такое случалось редко, только когда удавалось подбросить детей родителям, моим или Томаса, под предлогом поездки на конференцию или конгресс по моей специальности. Правда, эти вылазки большой радости тоже не приносили, их отличала какая-то условность, ущербность и фальшь, словно мы были любовниками, которые иногда вдруг решали сыграть роли любовников – чуть ли не по обязанности: уехать из города, провести день вместе, не слишком понимая, чем, кроме прогулок, его занять, пообедать и воспользоваться гостиничным номером, чтобы вместе лечь в постель, не испытывая искреннего желания ненароком коснуться во сне чужого тела – непривычного, неприятного и непонятно зачем оказавшегося рядом, в душе мечтая, чтобы поскорее закончились эти выходные и можно было вернуться к обычной мадридской жизни.
И при каждой очередной неудаче, когда очередная история сходила на нет или я видела, что она ни к чему не приведет, мне являлся с новой силой – или с прежней силой – призрак Томаса, вернее, с новой силой начинало работать мое воображение. И в этом нет ничего странного, поскольку так оно обычно и происходит: если человек, которому мы поверили, не оправдал надежд или связанные с ним иллюзии вдруг рассеялись, мы ищем защиты в том, что уже не может нам в защите отказать, потому что право на отказ осталось в прошлом. И нас мало волнует, если в прошлом тоже не все шло гладко, тоже случались огорчения, недоразумения и горькие обиды, если все тогда закончилось печально и непонятно чем, иначе говоря безрадостно. То, что необратимо ушло в прошлое, всегда уютней, чем вялое настоящее и сомнительное будущее. Беды, испытанные в прошлом, кажутся все более далекими и мнимыми. То, что когда-то уже случилось, ничем нам больше не грозит и не выбивает почву из-под ног, как всегда неясное будущее. Да, о прошлом мы вспоминаем с грустью, но без страха. Уже пережитые страхи приглушены временем и даже служат нам опорой, поскольку снова переживать их не придется.
После очередной неудачи я невольно и, если угодно, вопреки доводам рассудка (а кто из нас порой не пренебрегает доводами рассудка?) опять возвращалась вроде бы к последней надежде: тело Томаса найдено не было, достоверных свидетельств так и не появилось, а значит, Тупра ошибся в своих прогнозах, когда заверял меня: “Вам не придется строить догадки до конца своей жизни”. Конец моей жизни, возможно, еще далек, а я все эти годы продолжала строить догадки. Правда, только время от времени, и особенно после очередного разочарования. Но тогда мне вспоминались и другие слова Тупры, те, что он произнес, стараясь не дать мне окончательно пасть духом и по возможности приукрасить положение дел: “Том может завтра войти в эту дверь, такое тоже нельзя исключать”. Однако одно завтра сменяется другим, и непременно наступает следующее – это и хорошо и плохо: хорошо, потому что помогает утром проснуться и встать с постели, а плохо, потому что лишает сил и потом заставляет весь день ждать, когда же он, этот день, закончится. Я даже пыталась внять сочувственным советам Тупры и напоминала себе, что до меня подобных историй были тысячи и мой случай – не исключение: я думала о женах тех моряков, которые не возвращались годами, о женах солдат, которые сбежали с поля боя и боялись вернуться, о женах тех, кто попал в плен или был взят в заложники, о женах потерпевших катастрофу или исчезнувших без следа путешественников. Всегда были женщины, которые остаются одни и ждут, каждый вечер смотрят на горизонт, надеясь различить вдали знакомую фигуру, и говорят: “Сегодня нет, сегодня опять нет, но, возможно, завтра – да, наверное, завтра”.