Харпер Ли – Убить пересмешника (страница 19)
– Если не следует его защищать, почему же ты защищаешь?
– По многим причинам, – сказал Аттикус. – Главное, если я не стану его защищать, я не смогу смотреть людям в глаза, не смогу представлять наш округ в законодательном собрании, даже не смогу больше сказать вам с Джимом – делайте так, а не иначе.
– Это как? Значит, если ты не будешь защищать этого человека, мы с Джимом можем тебя не слушаться?
– Да, примерно так.
– Почему?
– Потому, что я уже не смогу требовать, чтоб вы меня слушались. Такая наша работа, Глазастик: у каждого адвоката хоть раз в жизни бывает дело, которое задевает его самого. Вот это, видно, такое дело для меня. Возможно, из-за этого тебе придется выслушать в школе много неприятного, но я тебя прошу об одном: держи голову выше, а в драку не лезь. Кто бы что ни сказал, не давай себя разозлить. Старайся для разнообразия воевать не кулаками, а головой… она у тебя неплохая, хоть и противится учению.
– Аттикус, а мы выиграем дело?
– Нет, дружок.
– Так почему же…
– А потому, что хоть нас и побили заранее, за сто лет до начала, все равно надо воевать и пытаться победить, – сказал Аттикус.
– Ты говоришь, прямо как дядя Айк Финч, – сказала я.
Дядя Айк Финч был единственный в округе Мейкомб еще здравствующий ветеран Южной армии. Борода у него была точь-в-точь как у генерала Худа[13], и он до смешного ею гордился. По меньшей мере раз в год Аттикус вместе с нами навещал его, и мне приходилось его целовать. Это было ужасно. Аттикус и дядя Айк опять и опять рассуждали о той войне, а мы с Джимом почтительно слушали.
«Я так скажу, Аттикус, – говаривал дядя Айк. – Миссурийский сговор[14] – вот что нас загубило, но, если б мне пришлось начать все сначала, я бы опять пошел тем же путем и наступал бы и отступил в точности как тогда, только на этот раз мы бы им задали перцу… Вот в шестьдесят четвертом, когда к нам пришел Твердокаменный Джексон[15]… виноват, молодые люди, ошибся… к шестьдесят четвертому он уже отдал Богу душу, да будет ему земля пухом…»
– Поди сюда, Глазастик, – сказал Аттикус.
Я залезла к нему на колени, уткнулась головой ему в грудь. Он обхватил меня обеими руками и стал легонько покачивать.
– Сейчас все по-другому, – сказал он. – Сейчас мы воюем не с янки, а со своими друзьями. Но помни, как бы жестоко ни приходилось воевать, все равно это наши друзья и наш родной край.
Я это помнила, а все-таки на другой день остановилась на школьном дворе перед Сесилом Джейкобсом.
– Берешь свои слова обратно?
– Как бы не так! – заорал он. – У нас дома говорят, твой отец позорит весь город, а этого черномазого надо вздернуть повыше!
Я нацелилась было его стукнуть, да вспомнила, что говорил Аттикус, опустила кулаки и пошла прочь.
– Струсила! Струсила! – так и звенело у меня в ушах.
Первый раз в жизни я ушла от драки.
Почему-то выходило – если я стану драться с Сесилом, я предам Аттикуса. А он так редко нас с Джимом о чем-нибудь просил… уж лучше я стерплю ради него, пускай меня обзывают трусихой. Я просто надивиться не могла, какая я благородная, что вспомнила просьбу Аттикуса, и вела себя очень благородно еще целых три недели. А потом пришло Рождество, и разразилась беда.
Рождества мы с Джимом ждали со смешанным чувством. Елка и дядя Джек Финч – это очень хорошо. Каждый год в канун Рождества мы ездили на станцию Мейкомб встречать дядю Джека, и он гостил у нас целую неделю.
Но была и оборотная сторона медали – неизбежный визит к тете Александре и Фрэнсису.
Наверно, надо прибавить – и к дяде Джимми, ведь он был муж тети Александры; но он никогда со мной даже не разговаривал, только один раз сказал: «Слезай с забора», так что я вполне могла его и не замечать. Тетя Александра его тоже не замечала. Давным-давно в порыве дружеских чувств они произвели на свет сына по имени Генри, который при первой возможности сбежал из дому, женился и произвел Фрэнсиса. Каждый год на Рождество Генри с женой вручали Фрэнсиса дедушке с бабушкой и потом развлекались сами.
Как бы мы ни охали и ни вздыхали, Аттикус не позволял нам в первый день Рождества остаться дома. Сколько я себя помню, Рождество мы всегда проводили на «Пристани Финча». Тетя Александра отменно стряпала, это отчасти вознаграждало нас за праздник в обществе Фрэнсиса Хенкока. Фрэнсис был годом старше меня, и я его избегала: он находил удовольствие во всем, что не нравилось мне, и ему были не по вкусу мои самые невинные развлечения.
Тетя Александра была родная сестра Аттикуса, но когда Джим рассказал мне про подменышей и приемышей, я решила: наверно, ее подменили в колыбели, и дедушка с бабушкой вырастили чужого ребенка, на самом деле она не Финч, а, пожалуй, Кроуфорд. Все мое детство тетя Александра была словно гора Эверест – неприступная и подавляющая.
Настал канун Рождества, из вагона выскочил дядя Джек, но нам пришлось ждать его носильщика с двумя длинными свертками. Нас с Джимом всегда смешило, когда дядя Джек чмокал Аттикуса в щеку: другие мужчины никогда не целовались. Дядя Джек поздоровался с Джимом за руку и подбросил меня в воздух, но не очень высоко: он был на голову ниже Аттикуса; дядя Джек был младший в семье, моложе тети Александры. Они с тетей были похожи, но дядя Джек как-то лучше распорядился своим лицом, его острый нос и подбородок не внушали нам никаких опасений.
Он был один из немногих ученых людей, которых я ничуть не боялась, может быть, потому, что он вел себя вовсе не как доктор. Если ему случалось оказать мне или Джиму мелкую услугу – скажем, вытащить занозу из пятки, – он всегда заранее говорил, что и как будет делать, и очень ли будет больно, и для чего нужны какие щипчики. Один раз, тоже на Рождество, я засадила в ногу кривую занозищу и пряталась с ней по углам, и никого даже близко не подпускала. Дядя Джек поймал меня и стал очень смешно рассказывать про одного пастора, который терпеть не мог ходить в церковь: каждый день он в халате выходил к воротам и, дымя кальяном, читал пятиминутную проповедь каждому прохожему, который нуждался в духовном наставлении. Сквозь смех я попросила – пускай дядя Джек скажет, когда начнет тащить занозу, а он показал мне зажатую пинцетом окровавленную щепку и объяснил, что выдернул ее, пока я хохотала, и что все на свете относительно.
– Это что? – спросила я про длинные узкие свертки, которые отдал дяде Джеку носильщик.
– Не твоего ума дело, – ответил он.
– Как поживает Роза Эйлмер? – спросил Джим.
Роза Эйлмер была дядина кошка. Она была рыжая и очень красивая; дядя говорил, она – одна из немногих особ женского пола, которых он в состоянии терпеть около себя сколько угодно времени. Он полез в карман и показал нам несколько фотокарточек. Карточки были замечательные.
– Она толстеет, – сказала я.
– Ничего удивительного. Она съедает пальцы и уши, которые я отрезаю в больнице.
– Черта с два, – сказала я.
– Простите, как вы сказали?
– Не обращай на нее внимания, Джек, – сказал Аттикус. – Это она тебя испытывает. Кэл говорит, она ругается без передышки уже целую неделю.
Дядя Джек поднял брови, но смолчал. Бранные слова мне нравились и сами по себе, а главное, я рассудила – Аттикус увидит, что в школе я научилась ругаться, и больше меня в школу не пошлет.
Но за ужином, когда я попросила – передайте мне, пожалуйста, эту чертову ветчину, – дядя Джек грозно уставил на меня указательный палец.
– Я с вами потом потолкую, миледи, – сказал он.
После ужина дядя Джек перешел в гостиную и сел в кресло. Похлопал себя по колену, это значило – залезай сюда. Приятно было его понюхать, от него пахло, как от бутылки со спиртом, и еще чем-то сладким. Он отвел у меня со лба челку и поглядел на меня.
– Ты больше похожа на Аттикуса, чем на мать, – сказал он. – И ты что-то становишься чересчур большой и умной, мне даже кажется, что ты выросла из своих штанов.
– А по-моему, они мне в самый раз.
– Тебе, я вижу, очень нравятся всякие словечки вроде «черт» и «дьявол»?
Это было верно.
– А мне они совсем не нравятся, – сказал дядя Джек. – Без абсолютной необходимости я бы на твоем месте их не произносил. Я пробуду здесь неделю и за это время не желаю ничего такого слышать. Если ты будешь бросаться подобными словами, Глазастик, ты наживешь неприятности. Ты ведь хочешь вырасти настоящей леди, правда?
Я сказала – не особенно хочу.
– Ну конечно, хочешь. А теперь идем к елке.
Мы украшали ее до ночи, и потом мне приснились два длинных узких свертка для нас с Джимом. Наутро мы их выудили из-под елки – они были от Аттикуса, дядя Джек привез их по его просьбе, и это было то самое, чего нам хотелось.
– Только не в доме, – сказал Аттикус, когда Джим прицелился в картину на стене.
– Придется тебе поучить их стрелять, – сказал дядя Джек.
– Это уж твоя работа, – сказал Аттикус. – Я только покорился неизбежному.
Мы никак не хотели отойти от елки и послушались, только когда Аттикус заговорил своим юридическим голосом. Он не позволил нам взять духовые ружья на «Пристань Финча» (а я уже подумывала застрелить Фрэнсиса) и сказал – если что будет не так, он их у нас заберет и больше не отдаст.
«Пристань Финча» находилась на крутом обрыве, и вниз, к самой пристани, вели триста шестьдесят шесть ступенек. Дальше по течению, за обрывом, еще видны были следы старого причала, где в старину негры Финча грузили на суда кипы хлопка и выгружали лед, муку и сахар, сельскохозяйственные орудия и женские наряды. От берега отходила широкая дорога и скрывалась в темном лесу. Она приводила к двухэтажному белому дому; вокруг всего дома внизу шла веранда, наверху – галерея. Наш предок Саймон Финч в старости выстроил этот дом, чтоб угодить сварливой жене; но верандой и галереей и оканчивалось всякое сходство этого жилища с обыкновенными домами той эпохи. Его внутреннее устройство свидетельствовало о простодушии Саймона Финча и о великом доверии, которое он питал к своим отпрыскам.