Гюстав Кан – Солнечный цирк (страница 20)
– Нет, – с улыбкой сказал Франц, – в спальне нужна лишь одна Лорелея.
– Ну, значит, в гостиной. Посмотри еще раз, как она хороша.
Художника явно мало заботило, чтобы природа на его картине выглядела естественно, и он изобразил на зеленоватой платформе амурчиков с пестрыми, как у бабочек, крылышками, держащих в руках золотистые крокусы; в зарослях ветреницы прятались пугливые лесные духи, пылали огромные тюльпаны, среди стеблей лилий мелькали гибкие фигурки дриад, а Лорелея в золотых одеждах, увитая зелеными гирляндами и усыпанная лепестками цвета слоновой кости, запустила обе руки в волосы на затылке, и полоса ее сверкающей шевелюры, пронизанной лучами солнечного света, дикими волнами развевалась на ветру. Симметричные локоны обрамляли маленький и узкий лоб, в зеленых глаза мелькали искорки света. Лицо, похожее на лицо гречанки, смотрело перед собой, в пустоту, на зрителя, на толпу, а внизу, на реке, украшенные флажками парусные лодки, и фигуры людей, разбросанные тут и там, представляли собой причудливую арабеску, и весь этот праздник форм и цвета двигался в сторону Лорелеи. Всё это великолепие обрамляло триумфальное шествие оживших цветов в ярких шарфиках, шляпках и коронах, они шли друг за другом, и фея протягивала прекрасной Лорелее, сидевшей на скамье, покрытой, как эмалью, золотыми и белыми маргаритками, красную розу, затем розовую, желтую, потом чайную.
– Но это же я!
– Да нет же! Я тебя вижу по-другому. Ты не такая окаменевшая, не такая неподвижная.
– И всё же это красиво.
– Это красиво, но это не Лорелея. Меня бы смутило, если бы пришлось смотреть на это изображение долго.
– Бедный Франц, ты всё еще не смирился.
– С чем? С твоей афишей?
– Нет, с тем, что я выступаю в цирке. Ты раздражаешься, превращаешься в обычного человека, тебе хочется спрятать меня.
– Иногда! Но мы так и не решили, куда ее поставим.
– Давай оставим здесь.
– Нет, здесь ее может увидеть кто угодно.
– Повторяю, этих афиш полно на улицах.
– Это не то же самое. Но столовая… она немного слишком строгая, темноватая, даже, можно сказать, благочестивая. Здесь картина будет к месту: придаст немного веселья.
– Но ты же рассчитываешь обедать не дома.
– Да нет же…
– Итак, милый Франц, повесим ее в столовой.
IV
Со всех сторон по длинным, тихим и туманным улочкам, волной накатывающим на светлые островки удовольствий, стекались кэбы, подвозившие зрителей. Толпы, поднимавшиеся из подземелья метрополитена, направлялись к огромной сверкающей электрическим светом арке, служившей входом в Орфеум. Их встречали герольды в пурпурных мантиях с роскошными портретами мисс Лорелеи в руках, с которых она взирала с холодной отстраненностью амазонки; дальше поток зрителей попадал в широкий проход, окружавший большой зал.
Там, благодаря самым искусным, самым ученым, самым осведомленным американским создателям представлений ошеломленный зритель оказывался у подножия лестницы, ведущей к храму красоты.
Красоту Крамер окружил неизбежным бордюром из уродства и был очень горд этой своей философской концепцией. Рядом с жалким, похожим на марионетку, очень тощим человеком, чьи кости можно пересчитать и чья бестелесность вызывает мысли о нищете и заставляет сердце сжиматься, – огромная женщина, невероятная тучность которой сбивает с толку, выходит за рамки мыслимого. Две сестры со сросшейся плотью и женщина с двумя головами и четырьмя руками на одном теле вызывали темный ужас, наводили на мысли о злых демонах, наблюдающих за этими странными порождениями. Это был пугающий триумф физического и умственного уродства, демонстрация несовершенства природы, разоблачение слепого движения наугад, и зрелище было еще страшнее от того, что родители монстров были здоровы и сложены нормально и, так сказать, присутствовали на полях ужасного и чудовищного и не могли никуда скрыться. Эти буржуа, выставленные в качестве монстров, создавали страшное ощущение обыденности ужаса – как будто зритель оказывается в тесной курильне опиума, где собираются исключительно слабоумные люди и где на его глазах вот-вот совершится простое и традиционное преступление. Ужас этой галереи уродов соседствовал с реальной жизнью, с обывательским существованием, и, словно для того чтобы этот бред еще сильнее бросался в глаза, женщина с кирпичного цвета рачьими клешнями вместо рук кормила грудью совершенно нормально сложенного ребенка. Дальше были индейцы, вид которых наводил на мысли об ухмылке свидетеля, из глубины веков следящего за тем, как развивается род человеческий, и как бы говорящего: вот дегенераты-вырожденцы, и есть еще, поищите получше, белые люди, в своих больших городах, возможно, без труда найдете разных рахитичных, кривых, с узкими черепами под густой шевелюрой. И не только в больнице – там-то конечно, но и на улицах: ищите как следует, и найдете и человека с песьей мордой – результат варварской игры природы, и человека со свиным рылом вместо лица, и еще одного, с головой теленка, и человека, целиком покрытого татуировками, символизирующего идиотское искусство человечества, впавшего в детство. Ошибки природы! И это только те, что можно увидеть глазом и ужаснуться тому, что скрыто в некоторых черепных коробках! И в лучах молочно-белого электрического света вдруг проступят мертвые окна на белых фасадах сумасшедших домов.
В том же проходе, напротив выстроившихся в ряд уродов, стояли иллюзионисты, трюкачи, рыночные фокусники. Отрезанные говорящие головы, наяды, играющие в зеркалах, женщины с телами, разрезанными пополам, с надутыми грудями, – все эти незатейливые ярмарочные чудеса, противопоставленные монстрам, возможно, в шутку, вероятно, чтобы снизить ощущение ужаса, подтверждали неопровержимую скудость человеческого воображения по сравнению с исподволь зарождающимися силами. И обе эти линии – уродства и иллюзии – демонстрировали стремление увидеть здоровую и свежую красоту.
С одной стороны всякие миражи, обман зрения, мелкие удовольствия вроде легких игристых вин, ради которых делаются многочисленные остановки на дороге забвения, с другой – конюшни, огромные, как церковные нефы, в которых стоят и роскошные лошади, и маленькие пони, на которых можно покататься для развлечения, в гигантском стойле – стадо слонов и крупные хищники в клетках, возбужденные таким количеством шума и света. Посетитель Орфеума мог пройти мимо баров, равнодушно миновать зверей, но хотя бы части парада уродов ему было не избежать.
И вот в большом зале, на скамьях и соломенных стульях собралась такая толпа, что для вошедших первыми конец человеческого потока скрывался в тумане; и плотность этой массы людей скрадывала роскошь каждого в отдельности: дамские туалеты не впечатляли, бриллианты не сверкали. Толпа расположилась вокруг огромной арены дугой в форме буквы С, оставив в середине обширное овальное пространство, тяжелые пурпурные и золотистые драпировки театра стали фоном; безымянная толпа словно растворилась, превратилась в песок на берегу, стала похожа на надвигающееся облако, шум, производимый ею, был тысячами звуков неживой природы; но все эти люди, собравшиеся в толпу, были лишь статистами; толпа была никем.
Наконец под самый невероятный грохот, который только может произвести духовой оркестр, занавес приоткрылся, и в роскошном ландо, запряженном двумя прекрасными белыми лошадьми, выехал Крамер! Лошади медленно обошли арену, Крамер приветствовал и благодарил публику, и делал это так, как радушный хозяин дома предлагает гостям чашечку чаю. Лицо его не светилось гордостью, все эти признательные улыбки были вызваны лишь чувством исполненного долга. Ни тени надменности или снисходительности. Он исполнен счастливой гармонии, он как бы говорит: «Я тот самый Крамер, который умеет собирать у себя чудеса» или «Когда вы увидите мой цирк, вы не захотите другого», он счастлив обладать этим цирком, он покровитель и друг для всего мира. Этот счастливый человек улыбался, как триумфатор, и, объехав арену, скрылся за тяжелыми пурпурными и золотыми портьерами.
И тут же под гром духового оркестра началось представление: справа, слева и в центре арены – так, чтобы все в зрительном зале смогли увидеть это зрелище, – появились три группы гимнастов на лошадях, жонглеры, воздушные акробаты и клоуны; оркестр вдруг смолк, и с колосников вниз, на сетку, полетели трое мужчин – прямых, крепких, похожих друг на друга; после их падения оркестр заиграл вновь, началось выступление вольтижеров на трех огромных белых лошадях, девять слонов, разделившись на три группы, показывали свои таланты, после чего появились три клетки с дикими зверями и укротителями, а потом целая армия клоунов в разноцветных одеждах, которые кувыркались и галдели вокруг молчаливых американских акробатов; на заднем плане человеческие тела продолжали перелетать с трапеции на трапецию, вращаться вокруг никелированного шеста; тут и там на огромном пространстве арены грациозные и прекрасные, как мираж, женщины выполняли разные акробатические трюки. В перерывах между этими номерами демонстрировались диковатые игры с кинжалами: женщина замерла у деревянной стенки, а три жонглера метали ножи, которые вонзались в дерево и обрисовывали контур ее фигуры; выступали силачи, рвущие цепи ударом кулака; чрезвычайно гибкие артисты изображали движущихся черепах. Три десятка белых лошадей проскакали по арене. Двести вороных коней вырвались из конюшни и диким галопом пересекли пространство, словно услышав сигнал к кавалерийской атаке, и скрылись за кулисами; за ними последовали римские колесницы, изящно обрисовывая засыпанный песком центр арены, где из человеческих фигур выстроились пирамиды, по чьей-то внезапной команде рассыпавшиеся кульбитами и сальто. Потом начался антракт; плотная толпа заполнила буфеты и проход, где стояли уроды.