Гюстав Кан – Солнечный цирк (страница 11)
Следуйте дальше, идите на громкие звуки, издаваемые корнет-а-пистонами, рожками и трубами; не обращайте внимания на атлетов-тяжеловесов, постарайтесь увернуться от фотографов, проскользните мимо ясновидящей-сомнамбулы, оставьте на другой раз самую толстую женщину в мире, стройную девушку в зеркальном лабиринте, генерала Тома-Тама[1] в сияющей форме английского адмирала, русского великана в медвежьей шапке – и вскоре вы увидите клоуна и маркизу, поющих мадригалы перед картиной, намалеванной невежественным бастардом Ватто, и строй закованных в латы рыцарей, которые, вероятно, научат ваших малышей наносить рубящие и колющие удары мечом, и вы увидите наконец великолепный, сверкающий в лучах электричества цирк Крамера, вход куда обрамлен огромными портретами директора и его звезды, мисс Лорелеи.
II
Вечерний свет накануне торжественного открытия праздника был таким серебристо-синим, таким нежным, таким прекрасным, что ярмарочные торговцы, презрительно относившиеся к постоялым дворам, не спешили возвращаться в свои кибитки и беседовали на площади о том о сем. Грумы из конюшни покуривали трубки, сидя на корточках у костров, где на углях готовился ужин. Тут и там бродили компании горожан, в темноте на короткие мгновения вспыхивали огоньки их сигар; клоуны шутили и дурачились, выгибаясь и делая отдельные танцевальные па под снисходительным и рассеянным взглядом Крамера, дававшего последние указания.
– Вот мисс Лолли и ее тень, – сказал ему какой-то наездник.
– Ее сумрачная тень, – добавил один из кривляк.
– Добрый вечер, влюбленные! – воскликнул Крамер, протягивая руки Францу и мисс Лорелее. – С пользой проводите этот прекрасный вечер?
– Да, дорогой директор.
И они пошли по широкой каштановой аллее, тихой и темной.
Взволнованные, они шагали бок о бок. Ветер срывал маленькие белые цветочки, а листва приглушала шум их шагов; до них долетали смутные звуки духового оркестра, не нарушавшие ни красоты вечера, ни их погруженности в себя; они шли, не разговаривая, как будто боялись, что шум может разорвать некую молчаливую игрушку, которая каким-то чудом оказалась у них. Они радовались прохладной ночи, спустившейся в парк, лунному свету, разлившемуся среди темных стволов. Выйдя к реке, они обнялись и двинулись вдоль парапета, ограничивающего променад.
Эта эспланада была главной частью местности; от голубоватой пустынной реки, змеящейся неподалеку, поднималась мягкая свежесть; деревенские огни постепенно гасли – двери в домах открывались, закрывались, приоткрывались еще и еще и наконец закрывались насовсем; в бледном сумраке всё погружалось в сон. Где-то далеко у них за спиной еще слышались звуки ярмарки, городской шум, глуховатая дрожь вокзала; перед ними была тишина и грезы.
– Франц, мой Франц, ты счастлив? – спросила Лорелея.
– Очень счастлив.
– Тебе нравится этот город?
– Как и все города, которые мы проехали и которых я не увидел и не узнал бы, окажись я в них снова; я живу, окутанный шлейфом твоего тела, твоих волос, взглядов и запаха; я опьянен, маленькая моя Лолли. А ты, ты счастлива?
– Конечно.
– Ты не жалеешь, что слушала меня в первый день? Те слова лились из меня, как свет утренней зари, как исходящее от тебя солнечное сияние на восходе.
– Нет, не жалею; я не подозревала, что ты за человек. Ты живешь, погруженный в мечты, тогда как все остальные суетятся.
– Наверное, мне бы тоже хотелось суетиться, как другие, двигаться, бегать, прыгать, пусть бесцельно, действовать ради действия, просто совершать прыжки в пространстве, чтобы только знать, что мои ноги могут оторваться от земли.
– О чем ты? На что ты жалуешься? Разве ты не любим? Ты уже не тот, кто чах в унылом замке. У тебя уже не те глаза-щелочки с расширенными и слишком светлыми зрачками. Ты приводил меня в легкий ужас, как прозрачная, но глубокая вода, как колодец, отражение в котором слишком длинное, слишком светлое. Теперь же я знаю, что ты – добрый испуганный ребенок, которого надо было согреть.
– И ты меня согрела. Ты была рукой, протянутой добрым гением. Твой голос был рогом, пробудившим всадников, охотников, стаи нетерпеливых, рвущихся вперед собак, затерявшихся в глубинах моего существа; с тех пор как я тебя знаю, мой голос стал звонче, твоя улыбка извлекла его из моей груди и повела к твоим губам. Моя голова покоилась на твоей груди и набралась сил, я смотрю прямо в небо и в твои глаза, а не упираюсь мутным взглядом в землю, ища непонятно что; твои желания, за которыми я старательно следовал, напомнили мне о реальностях человеческой жизни, о чарующих ароматах подлинности, о благодатных напитках природы, об обширных виноградниках, о полных ягод кустах по обочинам дорог, в которых можно укрыться, о сияющих горных хребтах, о прыжках диких зверей, о нежном мехе твоих шуб; я полюбил работу женщин, вышивающих цветы на тонкой ткани твоих платьев и рисующих пасторальные сцены и маскарады для твоих вееров; я полюбил садовников, вырастивших такой цветок, как ты, и работу солнца, позолотившего твои волосы.
Они спускались к реке по длинной пологой лестнице. Прямо под ними темнели руины крепости, которой когда-то был этот город. Старые камни отбрасывали смутную, влажную, подавляюще тихую тень, контрастирующую с весельем, исходящим от маленьких звезд, которые, казалось, зажигаются одна от другой, посылая друг другу мерцающие лучи. Млечный Путь, сияя серебром, тихо уходил в неведомую вдаль, к другим мирам, как бы обещая что-то неясное и нежное.
– Ты счастлив, мой Франц?
– Полагаю, да.
– Ты не уверен?
– О, конечно, уверен! Я уверен, что счастлив в эту минуту. Я уверен в этом, как в том, что прошлое мое было серым, что я страдал в одиночестве, погрузившись в мечты, что я был в добровольном плену своих желаний; теперь я спрашиваю себя, не стою ли я перед окном с видом на великолепный пейзаж, перед окном, которое будет закрыто, когда спустится вечерний туман, и после того как солнце по прихоти Природы на четверть часа оденет этот пейзаж в пурпур и золото, всё поглотит тьма. Мы идем спокойной и ровной дорогой твоей любви, вьющейся среди пологих склонов холмов (и повсюду можем передохнуть в прохладной тени среди играющих вокруг нас деревенских божков), и я боюсь своей хрупкости, боюсь, что ноги мои подкосятся, и я вдруг (облака бегут так быстро, так скользят по небу, ночь так мягко прячет свою волчью морду, отороченную кружевной бородой, легкой, как сладострастие…) снова окажусь в своем печальном одиноком кресле, в холодной библиотеке, откуда твои сильные руки вынесли меня на свободу.
– Ты по-прежнему окружен химерами? Ты страдаешь?
– Да, порой страдаю, но из-за себя самого.
– Ну и вини в таком случае только себя самого.
– Это гораздо тяжелее и мучительнее, чем если бы я страдал из-за тебя.
– Слушай! Там танцуют. Я слышу музыку.
– Звучит где-то далеко и прорывается сквозь тишину! Я долгое время считал, что именно так и надо ее слушать. Как на картинах старых мастеров: подвижники молятся перед яркими витражами, сквозь которые к ним проникает пурпурный и золотой свет, символизирующий для них жизнь; а когда чувствуют себя утомленными этим великолепием, они открывают окошко и смотрят на тех, кто идет по дороге, – на торговцев, на нищенствующих монахов, на какого-нибудь богатого рыцаря, а потом закрывают его и вновь погружаются в сверкающую раку своих грез.
– Давай пройдем немного наверх?
Они снова вышли на эспланаду.
– Отпущенные мне мгновения, Лорелея, одно за другим уходят в небытие. Днем их встречает нежность роз и вишен, тающая сладость винограда, быстрые приветствия доброжелательных торговцев, заученно говорящих: так, еще одно… спасибо, – и они хватают его; мгновения радости или печали одно за другим укладываются в открытые коробки. Вечером небытие принимает вас в мирное великолепие своего жилища. Карточные домики, дощатые театры, встречающие на входе колоннады разрушены, стихают любезные разговоры ни о чем: «как поживаете», «к вашим услугам, сударь»; небытие в своем черном бархатном халате становится проще, приветливее, скептичнее, ужаснее. Мои минуты, Лорелея, одна за другой уходят в небытие. До того как мы с тобой познакомились, я с радостью смотрел, как они исчезают. Я торопил их легкомысленный, упрямый рой. Они казались мне врачами, наполовину людьми, наполовину воронами, одетыми в черное, в белых жилетах и с черными крыльями. Они кружились в водовороте толпы, а на пороге небытия быстро входили в тесный коридор, ведущий в очень маленькое святилище. Раздавались голоса: «но позвольте… бытие или небытие… я не могу согласиться с тем, что этот молодой человек безумен… почему?… но, возможно, ему попросту надо приоткрыть мутное окно своей мансарды, за которым от него прячется реальный мир… реальный, реальный… как вы это понимаете?… реальный мир – это мир мечты… его друзья, старинные души грустных поэтов, в которых больше нет поэзии, но еще есть печаль, дружески приветствуют его… видения… химеры… точно вам говорю», они тарахтят, как попугаи, или как старые философы за столом, или как учителя в коллеже, потому что у моих минут были учителя… «Следи за собой… выходи… делай зарядку… возьми книгу… выбери самую веселую», и я выталкивал все эти минуты, всю эту педагогическую болтовню моей души на тесную паперть забвения; но теперь…