реклама
Бургер менюБургер меню

Густав Майринк – Том 2. Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец (страница 69)

18

призрачный мираж, а сердце мое затрепетало в смертельной тоске и... и оцепенело...

На том мои ночные приключения и завершились, так как в следующее мгновение я обнаружил себя сидящим в своей постели и, дрожа от страха, протирающим глаза...

Итак, на сей раз мне, кажется, посчастливилось наконец проснуться. Яркий свет пробивался сквозь шторы. Я подбежал к окну — белым-бело! Ясное зимнее утро! Распахнул дверь в соседнюю комнату — барон в своем обычном рабочем сюртуке сидел за письменным столом и читал.

— Что-то ты, мой милый, сегодня заспался, — усмехнувшись, бросил он: видимо, моя фигура на пороге в длинной ночной рубашке до пят в самом деле являла собой зрелище жалкое и комичное, кроме того, мне никак не удавалось унять предательскую дробь, которую упрямо выстукивали мои зубы. — Вот уж не думал не гадал, что мне на старости лет придется ходить по городу с фамильным шестом и гасить фонари... Но что с тобой?

Однако мой острый настороженный взгляд уже увидел все что нужно: зоб — как всегда слева, Данте — тоже на своем прежнем месте... И сразу рассеялись последние остатки ночных страхов, земная жизнь мгновенно поглотила царство сна, и лишь далеким эхом щелкнули в ушах скрепы гробовой крышки...

С лихорадочной поспешностью поведав приемному отцу о моих таинственных похождениях — умолчал лишь о встрече с гробовщиком, — я в заключение как бы невзначай спросил:

   — Отец, а ты господина Мутшелькнауса знаешь?

   — Конечно, — улыбаясь чему-то своему, ответил славный фонарщик, — он ведь живет внизу... Бедняга, как он все же несчастен!

   — А... а его дочь О... О... Офелию?

   — Да... Офелию я тоже знаю, — сказал барон, внезапно становясь серьезным, и посмотрел на меня долгим, печальным взглядом, — Офелию тоже...

Я почувствовал, как румянец заливает мне щеки, и поспешно сменил тему:

— Отец, отец, а почему в моем сне все левое стало правым?

Барон надолго задумался, а когда заговорил, то было видно, с каким трудом дается ему каждое слово, ибо приходилось приноравливаться к возможностям — увы, весьма ограниченным — моего детского ума.

— Вот какая штука, мой мальчик, чтобы как-то попытаться объяснить тебе это, мне пришлось бы в течение недели читать

тебе курс весьма сложных и запутанных лекций, которые ты все равно не поймешь. Думаю, будет лучше, если некоторые положения я сформулирую в виде кратких тез, так-то они скорее западут тебе в душу.

Жизнь — учитель хороший, но сон несравненно лучший, а пожалуй, и единственно настоящий. Научиться видеть сны — первая ступень мудрости. Если ум — это прежде всего жизненный опыт, который приобретается с годами, то мудрость человек постигает во сне. Бывают сны наяву, и мы тогда восклицаем: «Эврика!» или «Меня осенило!» — когда же сон нам снится, его уроки выражаются в символической форме. Истинное искусство, сын мой, не что иное, как продолжение царства снов, а гений, талант, одаренность — его подданные. Человеческий язык состоит из слов, язык сновидений — из живых образов и фрагментов дневных событий... Эта кажущаяся хаотичность ночных сообщений многих смущает, бытует даже расхожее мнение о бессмысленности снов. Разумеется, для большинства людей они таковыми и являются, ибо сокровенный сновидческий орган у них давно атрофировался, как атрофируется любой член, надобность в коем отпала. «Имеющий уши да слышит», а глухой теряет свой поистине бесценный шанс, и проводник умолкает для него навеки — мостик, повисший меж реальностью и иллюзией, меж жизнью и смертью, распадается на части и рушится в бездну.

Только ты, мой мальчик, не смотри на меня как на какого-то великого учителя или пророка. Те мудреные речи, которые сегодня ночью наговорил тебе мой двойник, имеют ко мне отношение весьма косвенное, ибо сам я еще недостаточно преуспел в тайном знании и пока не могу утверждать, что я и он — одно и то же лицо.

Хотя, скажу без ложной скромности, неплохо обжился в царстве снов — стал, так сказать, видимым по ту сторону и не на один краткий миг, а на сколь угодно продолжительное время, вот только приходится закрывать глаза здесь, если хочу их открыть там, и наоборот. Но да будет тебе известно, сын мой, что есть такие — правда, их очень мало, — которые могут одновременно созерцать оба мира.

Помнишь, как ты на белом тракте вторично лег во гроб и вдруг перестал видеть самого себя, исчезли и руки, и ноги, и глаза?.. Ты был совершенно невидим, какой-то школяр далее прошел сквозь тебя!

А почему?.. Ты не смог пронести с собой на ту сторону воспоминаний о формах твоего земного тела! Мне же ведомо,

как сохранить о себе память в царстве сна, по ту сторону я заново творю себя, рождаю свое второе тело и оно постепенно становится видимым не только для меня самого, но и для других. И сколь бы странным ни показались тебе сейчас мои слова, тем не менее это так! Когда твое тело созреет и его уже не понадобится вязать, я обучу тебя кое-каким особым приемам, — и барон, усмехнувшись, указал на «Тайную вечерю» Леонардо да Винчи, — позволяющим более или менее свободно преодолевать границу потустороннего и превращаться в «привидение». Иногда такие «превращения» происходят случайно, сами по себе, но тогда с той (или с этой) стороны обычно оживает лишь какая-нибудь одна часть тела, как правило, рука, которая совершает всевозможные бессмысленные движения — головы-то ведь при ней нет! Тебе приходилось когда-нибудь видеть, как ящерица отрывает себе хвост, который продолжает извиваться в яростной агонии, а сама хозяйка сидит неподалеку и безучастно наблюдает эти корчи? Так вот нечто подобное происходит и здесь! Что и говорить, жуткая судорожная жестикуляция вдруг ни с того ни с сего возникающей из воздуха руки — зрелище не из приятных, людей неискушенных оно, разумеется, повергает в суеверный ужас. Понимаешь теперь, откуда берутся все эти «страшные» истории про привидения и нечистую силу?..

Потусторонний мир так же действителен — или «недействителен», — как и земной. Сам по себе каждый из них лишь половинка, и только обе вместе они составляют целое. Тебе, наверное, знакома легенда о Зигфриде: помнишь, меч героя преломился пополам; попытался коварный карлик Альберих восстановить утраченную целостность — но где уж ему, жалкому земляному червю! Попробовал Зигфрид — и сокровенный клинок, целый и невредимый, грозно засверкал в его руке.

Легендарный меч — это символ двойной жизни. Ну а уж каким образом две половины сковать воедино — сие есть тайна великая, доступная лишь истинному рыцарю...

Этот земной бренный мир не более как отражение своего вечного прообраза, мира потустороннего, а, следовательно, то, что там правое, — барон указал на свой зоб, — здесь левое.

Ну, понял теперь кого ты видел? То была моя вторая половина, мое отражение. А знаешь, от кого исходили те чудные, так поразившие тебя речи? Нет, не от моего двойника, хотя это он произносил их, и даже не от меня — содержание вашего разговора стало известно мне только сейчас, когда ты рассказал мне о нем, — они исходили от тебя!

Да, да, мой мальчик, не смотри на меня так удивленно — они исходили от тебя! Точнее... — и он ласково потрепал мои вихры, — от Христофера!.. Все, что могу сказать тебе я — один смертный другому, — исходит из человеческих уст, воспринимается человеческим ухом и превратится в ничто, когда мозг истлеет, если еще раньше не будет предано забвению; единственный реальный собеседник у человека — это он сам... Так что твой диалог с моим двойником был в действительности твоим монологом... Человеческие речи всегда либо слишком длинны, либо слишком коротки. Да и произносятся они обычно либо слишком рано, либо слишком поздно, во всяком случае не тогда, когда душа бодрствует и может их воспринять... Ладно, мой мальчик, — и барон снова повернулся к письменному столу, — а теперь одевайся, не собираешься же ты целый день стоять на пороге в ночной рубашке.

Офелия I

Воспоминания... Они теперь мое единственное сокровище; когда наступает срок, я извлекаю их из сумрачных глубин прошлого и, если находится человеческая рука, готовая послушно записью ать под диктовку...

Я зачерпываю полные пригоршни, и слово за словом начинает осыпаться меж моих блаженно расслабленных пальцев вкрадчивый шепот неведомого сказителя — прошлое вновь становится настоящим.

Воистину, драгоценные камни... Сколько их, тусклых и сверкающих, прозрачных и непроницаемо темных, но для меня они все одинаково дороги, и душа моя равно любуется и теми и другими, лучась безмятежным покоем, ибо навеки я — «разрешенный и телом и мечом».

Но есть средь них один... На него даже я не могу смотреть без внутреннего трепета: сладкая, пьянящая сила Матери-Земли исходит от него, и тоскливо сжимается мое сердце.

Он подобен александриту: при свете дня — темная зелень, если же в поздний ночной час всматриваться в него долго и внимательно, то непременно заметишь, как изумрудная глубина нет-нет да и полыхнет зловещим алым отсветом.

Кристаллизовавшаяся капелька крови, он всегда при мне; однако страх того, что однажды заветный кристаллик, отогревшись в моей груди, растает вновь и на сей раз сожжет мою душу дотла, был слишком мучителен, и тогда воспоминания о

той короткой весне и длинной осени, имя которым для меня навеки одно — Офелия, я словно бы заклял в стеклянный шарик. Там, за прозрачными стенками, живет обреченный на пожизненное заключение задумчивый подросток — уже не мальчик, еще не юноша, — которым был когда-то я.