Густав Майринк – Том 2. Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец (страница 69)
призрачный мираж, а сердце мое затрепетало в смертельной тоске и... и оцепенело...
На том мои ночные приключения и завершились, так как в следующее мгновение я обнаружил себя сидящим в своей постели и, дрожа от страха, протирающим глаза...
Итак, на сей раз мне, кажется, посчастливилось наконец проснуться. Яркий свет пробивался сквозь шторы. Я подбежал к окну — белым-бело! Ясное зимнее утро! Распахнул дверь в соседнюю комнату — барон в своем обычном рабочем сюртуке сидел за письменным столом и читал.
— Что-то ты, мой милый, сегодня заспался, — усмехнувшись, бросил он: видимо, моя фигура на пороге в длинной ночной рубашке до пят в самом деле являла собой зрелище жалкое и комичное, кроме того, мне никак не удавалось унять предательскую дробь, которую упрямо выстукивали мои зубы. — Вот уж не думал не гадал, что мне на старости лет придется ходить по городу с фамильным шестом и гасить фонари... Но что с тобой?
Однако мой острый настороженный взгляд уже увидел все что нужно: зоб — как всегда слева, Данте — тоже на своем прежнем месте... И сразу рассеялись последние остатки ночных страхов, земная жизнь мгновенно поглотила царство сна, и лишь далеким эхом щелкнули в ушах скрепы гробовой крышки...
С лихорадочной поспешностью поведав приемному отцу о моих таинственных похождениях — умолчал лишь о встрече с гробовщиком, — я в заключение как бы невзначай спросил:
— Отец, а ты господина Мутшелькнауса знаешь?
— Конечно, — улыбаясь чему-то своему, ответил славный фонарщик, — он ведь живет внизу... Бедняга, как он все же несчастен!
— А... а его дочь О... О... Офелию?
— Да... Офелию я тоже знаю, — сказал барон, внезапно становясь серьезным, и посмотрел на меня долгим, печальным взглядом, — Офелию тоже...
Я почувствовал, как румянец заливает мне щеки, и поспешно сменил тему:
— Отец, отец, а почему в моем сне все левое стало правым?
Барон надолго задумался, а когда заговорил, то было видно, с каким трудом дается ему каждое слово, ибо приходилось приноравливаться к возможностям — увы, весьма ограниченным — моего детского ума.
— Вот какая штука, мой мальчик, чтобы как-то попытаться объяснить тебе это, мне пришлось бы в течение недели читать
тебе курс весьма сложных и запутанных лекций, которые ты все равно не поймешь. Думаю, будет лучше, если некоторые положения я сформулирую в виде кратких тез, так-то они скорее западут тебе в душу.
Жизнь — учитель хороший, но сон несравненно лучший, а пожалуй, и единственно настоящий. Научиться видеть сны — первая ступень мудрости. Если ум — это прежде всего жизненный опыт, который приобретается с годами, то мудрость человек постигает во сне. Бывают сны наяву, и мы тогда восклицаем: «Эврика!» или «Меня осенило!» — когда же сон нам снится, его уроки выражаются в символической форме. Истинное искусство, сын мой, не что иное, как продолжение царства снов, а гений, талант, одаренность — его подданные. Человеческий язык состоит из слов, язык сновидений — из живых образов и фрагментов дневных событий... Эта кажущаяся хаотичность ночных сообщений многих смущает, бытует даже расхожее мнение о бессмысленности снов. Разумеется,
Только ты, мой мальчик, не смотри на меня как на какого-то великого учителя или пророка. Те мудреные речи, которые сегодня ночью наговорил тебе мой двойник, имеют ко мне отношение весьма косвенное, ибо сам я еще недостаточно преуспел в тайном знании и пока не могу утверждать, что я и он — одно и то же лицо.
Хотя, скажу без ложной скромности, неплохо обжился в царстве снов — стал, так сказать, видимым по ту сторону и не на один краткий миг, а на сколь угодно продолжительное время, вот только приходится закрывать глаза здесь, если хочу их открыть там, и наоборот. Но да будет тебе известно, сын мой, что есть такие — правда, их очень мало, — которые могут одновременно созерцать оба мира.
Помнишь, как ты на белом тракте вторично лег во гроб и вдруг перестал видеть самого себя, исчезли и руки, и ноги, и глаза?.. Ты был совершенно невидим, какой-то школяр далее прошел сквозь тебя!
А почему?.. Ты не смог пронести с собой на ту сторону воспоминаний о формах твоего земного тела! Мне же ведомо,
как сохранить о себе память в царстве сна, по ту сторону я заново творю себя, рождаю свое второе тело и оно постепенно становится видимым не только
Потусторонний мир так же действителен — или «недействителен», — как и земной. Сам по себе каждый из них лишь половинка, и только обе вместе они составляют целое. Тебе, наверное, знакома легенда о Зигфриде: помнишь, меч героя преломился пополам; попытался коварный карлик Альберих восстановить утраченную целостность — но где уж ему, жалкому земляному червю! Попробовал Зигфрид — и сокровенный клинок, целый и невредимый, грозно засверкал в его руке.
Легендарный меч — это символ двойной жизни. Ну а уж каким образом две половины сковать воедино — сие есть тайна великая, доступная лишь истинному рыцарю...
Этот земной бренный мир не более как отражение своего вечного прообраза, мира потустороннего, а, следовательно, то, что там правое, — барон указал на свой зоб, — здесь левое.
Ну, понял теперь кого ты видел? То была моя вторая половина, мое отражение. А знаешь, от кого исходили те чудные, так поразившие тебя речи? Нет, не от моего двойника, хотя это он произносил их, и даже не от меня — содержание вашего разговора стало известно мне только сейчас, когда ты рассказал мне о нем, — они исходили от тебя!
Да, да, мой мальчик, не смотри на меня так удивленно — они исходили от тебя! Точнее... — и он ласково потрепал мои вихры, — от Христофера!.. Все, что могу сказать тебе я — один смертный другому, — исходит из человеческих уст, воспринимается человеческим ухом и превратится в ничто, когда мозг истлеет, если еще раньше не будет предано забвению; единственный реальный собеседник у человека — это он сам... Так что твой диалог с моим двойником был в действительности твоим монологом... Человеческие речи всегда либо слишком длинны, либо слишком коротки. Да и произносятся они обычно либо слишком рано, либо слишком поздно, во всяком случае не тогда, когда душа бодрствует и может их воспринять... Ладно, мой мальчик, — и барон снова повернулся к письменному столу, — а теперь одевайся, не собираешься же ты целый день стоять на пороге в ночной рубашке.
Офелия I
Воспоминания... Они теперь мое единственное сокровище; когда наступает срок, я извлекаю их из сумрачных глубин прошлого и, если находится человеческая рука, готовая послушно записью ать под диктовку...
Я зачерпываю полные пригоршни, и слово за словом начинает осыпаться меж моих блаженно расслабленных пальцев вкрадчивый шепот неведомого сказителя — прошлое вновь становится настоящим.
Воистину, драгоценные камни... Сколько их, тусклых и сверкающих, прозрачных и непроницаемо темных, но
Но есть средь них один... На него даже я не могу смотреть без внутреннего трепета: сладкая, пьянящая сила Матери-Земли исходит от него, и тоскливо сжимается мое сердце.
Он подобен александриту: при свете дня — темная зелень, если же в поздний ночной час всматриваться в него долго и внимательно, то непременно заметишь, как изумрудная глубина нет-нет да и полыхнет зловещим алым отсветом.
Кристаллизовавшаяся капелька крови, он всегда при мне; однако страх того, что однажды заветный кристаллик, отогревшись в моей груди, растает вновь и на сей раз сожжет мою душу дотла, был слишком мучителен, и тогда воспоминания о
той короткой весне и длинной осени, имя которым