Густав Майринк – Том 2. Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец (страница 47)
— Кем же тогда?
Молла Осман пожал плечами, Поликсена поняла по его виду, что он не хочет говорить.
— Кто верит только самому себе и думает, прежде чем действует, с тем никто не сделает авейша. — Такой уклончивый
ответ лишь подтвердил его нежелание продолжать разговор на эту тему.
— Ты мусульманин?
— Н-нет, не совсем. Ты же видишь: я пью вино. И татарин поднял свой бокал.
Поликсена откинулась в кресле, молча изучая его неподвижное лицо. Круглое и гладкое, оно было лишено малейшего намека на волнение или страсть. «Авейша?! Что за странное суеверие... — Она пригубила свой чай. — Что бы он, любопытно, сказал, спроси я, не могут ли портреты тоже делать авейша? Ах да, что это я, он ведь всего лишь конюх!» Поликсена почувствовала раздражение из-за того внимания, которое она так долго оказывала ему; ее родовая гордость была уязвлена — ни с кем из родственников ей не было так интересно, и, чем яснее это становилось
Жажда крови не могла возникнуть у нее сама по себе, не будучи связанной с любовью или со страстью, что же касается татарина, то он, казалось, был огражден от человеческих эмоций незримым щитом.
Она подняла взгляд: во время их диалога с азиатом прислуга помоложе сгрудилась в противоположном конце комнаты и о чем-то вполголоса, но очень возбужденно переговаривалась.
Обрывки разговора доносились до нее. «Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей», — говорил слуга, на которого еще недавно так многозначительно поглядывал русский; это был молодой человек с каким-то мертвым, остекленевшим взглядом, очевидно пражский чех, — чрезвычайно начитанный, он легко сыпал социалистическими цитатами: «Собственность — это кража».
Потом — продолжительный шепот с регулярно повторяющимся именем «Ян Жижка».
— Да ведь все это сумасшедший бред, — прошипел один из собеседников, едва не сорвавшись на крик, и резко повернулся на каблуках, давая волю своему раздражению, — короче говоря, стоит нам лишь пикнуть, и нас просто расстреляют. Пулеметы! Пу-ле-ме-ты!
Сказанное не произвело никакого эффекта — очевидно, русский снова нашелся. «Ян Жижка» было постоянным рефреном.
«Отакар Вондрейк», — вдруг совершенно отчетливо услышала потрясенная Поликсена.
Чтобы лучше слышать, она невольно подалась вперед.
Заметив ее движение, русский негромко, но очень выразительно кашлянул; разговор тотчас прервался, и все как можно незаметней расселись по своим местам.
«В чем дело? — лихорадочно соображала Поликсена, инстинктивно угадывая, что разговор имел какое-то отношение к ней и к ее касте. — Будь это просто недовольство по поводу жалованья или чего-нибудь в том же роде — они бы не были так возбуждены».
Больше всего ее беспокоило прозвучавшее в споре имя Отакара. «А может, они что-то знают? — И тут же решительно отбросила эту мысль. — Трусливая чернь. Какое мне до этого дело! Пусть себе думают что хотят. Они мне не указ».
И все же на всякий случай Поликсена внимательно вгляделась в лицо Божены. Для нее всегда была безразлична прежняя связь Отакара — она была слишком горда, чтобы ревновать к какой-то кухарке. «Нет, Божена совершенно спокойна. Значит, имя Отакара упомянуто в другой связи?»
С трудом сдерживаемая «классовая» ненависть в глазах русского подтвердила ее первоначальную догадку.
Ей вспомнился разговор, случайно услышанный несколько дней назад в какой-то лавке. Ясно, внизу, в Праге, происходят обычные дурацкие беспорядки. Чернь снова планирует какие-нибудь «демонстрации» — битье окон и прочие изъявления демократических свобод.
Она с облегчением вздохнула. Какое ей дело до их болтовни! Восстание в Праге? Чепуха.
До сих пор ничего подобного не проникало через мост на Градчаны. Аристократии бестия побаивалась.
Холодной усмешкой парировала она взгляд русского.
И тем не менее этот взгляд слегка задел ее, настолько вызывающе сквозила в нем ненависть, которая должна была бы внушать страх.
Но страха не было — скорее какой-то сладострастный зуд. «А что, если однажды этот нигилистический бред станет реальностью? Тогда... тогда... — и волосы шевельнулись у нее на голове, — тогда кровь... кровопролитие... кровавая баня...»
...«Грунтовые воды»... Внезапно из цепи ее мыслей выпали слова «грунтовые воды». Словно чей-то голос произнес их. «Что за грунтовые воды? Какая связь между ними и мной?» Она даже точно не знала, что это такое. Нечто спящее глубоко в земле; и
вдруг однажды оно просыпается и начинает подниматься все выше и выше, заполняя подвалы, подмывая стены, в одну ночь обрушивая древние дворцы. Наверное, что-то подобное.
А бессознательный образ всплывал все выше, и вдруг ее осенило: да ведь это восходящая из глубин кровь, море бьющей из земли крови — крови, "текущей сквозь решетки каналов, заполняющей улицы, потоками изливающейся в Мольдау...
Кровь — вот настоящая грунтовая вода Праги!..
На Поликсену нашло какое-то оцепенение.
Глаза застлал красный туман; она видела, как он медленно перетекал к русскому, лицо которого сразу побледнело — страх душил его.
Поликсена чувствовала, что каким-то образом победила его. Ее кровь оказалась сильней.
«А ведь что-то есть в этом — в этом... авейша». Она посмотрела на руки русского: лапы чудовища, широкие, страшные, словно созданные для ремесла палача, — сейчас они, как парализованные, беспомощно лежали на столе.
«Чернь — она и есть чернь, и сколько бы эти пролетарии ни зубрили социалистические лозунги, а своих цепей им вовек не разбить», — усмехнулась она про себя...
Теперь Поликсена знала, что тоже может, если захочет, «делать авейша» — и, наверное, могла всегда, тысячелетия, она и ее род.
Глава 6
Ян Жижка из Троцнова
С двенадцатым ударом дворцовых часов прислуга почтительно поднялась: время равноправия истекло.
У дверей картинной галереи Поликсена нерешительно остановилась: «Велеть Божене раздеть себя или?..» — и отослала ее.
— Целую ручку вашей милости. — Поймав рукав ее платья, назойливая девица облобызала его.
— Ступай же, Божена, спокойной ночи...
Присев на край кровати, Поликсена засмотрелась на пламя свечи.
«А теперь уснуть?» Но при одной только мысли о сне ее охватил ужас.
Встала, подошла к окну, выходящему в сад, раздвинула тяжелые портьеры...
Узкий сверкающий серп луны висел над деревьями — бессмысленный поединок с мраком.
В окнах первого этажа горел свет, и его смутные рассеянные лучи падали на выложенную галькой дорожку, ведущую к решетчатым воротам.
Бесформенные тени скользили по ней: собирались, разбегались, исчезали, возвращались, становились длинными и тонкими, тянули шеи через темные лужайки, на мгновение черной дымкой повисая над кустами, потом снова съеживались и, сдвинув головы, словно выведали нечто секретное, беззвучно шептались меж собой... Таинственная игра силуэтов в окнах людской.
За сумрачной парковой стеной (массивной, как если бы за ней кончался мир) из туманной глубины вставало беззвездное небо — немыслимая, распахнутая вверх бездна...
Поликсена попыталась по жестикуляции теней угадать предмет заглушённого стеклами разговора.
Тщетно...
«А что сейчас делает Отакар? Спит?..»
Мягкая страстная волна накрыла ее. На мгновение — и снова отхлынула... Сны Поликсены отличались от снов Отакара. Неистовые, жгучие, жадные... В дружбе ее надолго не хватало, даже в своей любви к Отакару она не была уверена.
Интересно, что бы произошло, будь они разлучены? Но, сколько ни задавала она себе этот вопрос, ответа не находила. Искать его — то же, что и разгадывать пантомиму теней.
Собственная душа была для Поликсены непостижимой пустотой — непроницаемой и сокровенной, как эта тьма.
Смущал только странный душевный холод, ведь она не испытывала ровным счетом ничего, даже пытаясь представить себе умирающего Отакара. Знала о его больном сердце, знала: его жизнь висит на волоске, он сам сказал об этом, но его слова прошли мимо, словно обращался он к статуе — она обернулась — «или вот к этому висящему на стене портрету».
Избегая пристального взгляда графини, Поликсена переходила со свечой от картины к картине...
Мертвая шеренга застывших личин.
«Встань они сейчас предо мной во плоти, — все равно мы чужие, между нами бездна. В своих гробах они давно стали прахом».
Ее взор скользнул по белой раскрытой постели...
«Лечь и уснуть? Здесь? Невозможно... Я бы, наверно, никогда больше не проснулась. — Ей вспомнилось лицо спящего дяди с бескровными, плотно сомкнутыми веками. — Сон — это что-то страшное. Быть может, еще более страшное, чем смерть».
Она вздрогнула. Сейчас, при виде белого савана простынь, она как никогда отчетливо ощутила, до чего, в сущности, легко сон без сновидений может перейти в смерть, в вечную смерть сознания...
Поликсену охватил панический страх: «Прочь, прочь из этой галереи трупов! Этот паж, там, на стене, — такой юный и уже прах, в жилах ни кровинки! Волосы — рядом в гробу. Осыпались с ухмыляющегося черепа... Истлевшие в склепах старцы... Старцы, старцы... К черту, к черту этих старцев!»