реклама
Бургер менюБургер меню

Густав Майринк – Голем. Вальпургиева ночь. Ангел западного окна (страница 66)

18

Даже «нотариус» проворонил его вторжение, и все попытки указать незваному гостю на дверь оказались запоздалыми или вовсе были не замечены им, а удалить его силой представлялось делом рискованным, поскольку в таком случае управляющий имениями мог бы грохнуться на пол и сломать себе шею, так и не заплатив по счету.

Первым из гостей чужака приметил «факир».

Он прямо-таки подскочил от ужаса и воззрился на лицедея, будучи неколебимо убежден, что перед ним — некое астральное существо, материализовавшееся в ходе медитации и явившееся для суровой расправы над тем, кто потревожил его потусторонний покой.

Вид у актера и в самом деле был жутковатый. На сей раз он предстал без грима, бледное лицо напоминало восковую маску с черными, как иссохшие вишни, запавшими глазами.

Господа были слишком одурманены алкоголем, чтобы ощутить изменение ситуации, особенно невменяемым оказался управляющий. Он начисто утратил способность удивляться и лишь блаженно улыбался новому другу, который, как ему казалось, решил почтить его своим присутствием. Толстяк, присев, кое-как сполз со стула и направился к дорогому гостю, чтобы отблагодарить его братским поцелуем.

Зрцадло и бровью не повел, позволив ему приблизиться.

Казалось, он, как и тогда, в доме барона Эльзенвангера, пребывал в состоянии глубокого сна.

И только когда господин главный управляющий подошел вплотную и привычно заблеял, раскрыв объятия, чтобы прижать дорогого друга к груди, актер вскинул голову и просто испепелил виновника торжества свирепым взглядом.

А то, что случилось затем, произошло так неуследимо быстро и произвело столь ошеломляющее впечатление, что Флюгбайль поначалу решил, будто зеркало дурачит его.

Когда толстяк уже в шаге от актера продрал свои пьяные глаза, лицо, которое он увидел вблизи, вдруг стало ликом смерти, застывшим в какой-то страшной гримасе, которая сорвала лейб-медика с места и приковала его взгляд к зеркалу.

Взгляд стоявшего рядом трупа пошатнул управляющего, как удар между глаз.

Хмель мгновенно улетучился, лицо исказилось от ужаса, с которым не шел ни в какое сравнение любой мыслимый страх, нос заострился и окаменел, словно вдохнув анестезирующий эфир, нижняя челюсть отвисла, сведенная судорогой, губа обесцветилась и обнажила зубы, на пепельно-серых ввалившихся щеках проступили фиолетовые пятна, а рука, которой он хотел как бы отвести удар, неестественно побелела, что указывало на прекращение кровотока.

Он буквально хватался за воздух, а потом вдруг, задыхаясь и хрипя, рухнул на пол.

Господин императорский лейб-медик сразу понял, что всякая помощь уже бесполезна, и тем не менее готов был подбежать к несчастному и, вероятно, осмотрел бы его тело, если бы этому не помешала поднявшаяся в соседнем зале суматоха.

Через несколько секунд галдящая пьяная братия при участии «нотариуса» вынесла покойника из ресторана; стол и стулья были опрокинуты, из разбитых бутылок сочилась, растекаясь по полу, красная и светлая шипучая жидкость.

Какое-то время Флюгбайль беспомощно топтался на месте, совершенно ошеломленный только что разыгравшейся сценой, до жути реальной и все же в некотором роде призрачной, поскольку он видел ее в зеркале, и первая ясная мысль лейб-медика прозвучала в виде вопроса: «Где же Зрцадло?»

Он включил настольную лампу и ахнул.

Актер стоял прямо перед ним. В своей черной хламиде он казался сгустком тьмы, задержавшейся в зале; он стоял молча и совершенно неподвижно, словно погруженный в какой-то странный сон, как и несколько минут назад, когда к нему нетвердой походкой приблизился управляющий.

Императорский лейб-медик, как загипнотизированный, смотрел ему в глаза, опасаясь, что актер отчебучит еще что-нибудь несусветное, но никакой каверзы не последовало: тот стоял недвижно, словно поднявшийся из могилы труп.

— Что вы здесь ищете? — отрывисто и даже строго произнес Флюгбайль, вперив взгляд в сонную артерию актера, но ничего похожего на пульсацию крови в жилах разглядеть не удалось.

— Кто вы?

Вопрос остался без ответа.

— Как вас зовут?

Молчание.

Немного поразмыслив, императорский лейб-медик зажег спичку и поднес ее к глазам лунатика.

Расширенные зрачки почти такого же цвета, как и темная радужка, никак не реагировали на пламя.

Лейб-медик прикоснулся к запястью холодной, вяло повисшей руки: удары пульса — если это вообще было пульсом, а не галлюцинацией — звучали так глухо и с такими большими интервалами, что скорее напоминали бой старых часов где-то за стеной, чем биение живого сердца. Раз… два… три… четы-ре… Не больше пятнадцати ударов в минуту.

Продолжая считать и силясь не сбиться, Флюгбайль снова спросил громко и резко:

— Кто вы? Отвечайте!

И тут пульс неожиданно участился и так разошелся, что лейб-медик мог насчитать уже не пятнадцать, а все сто двадцать ударов в минуту. Послышалось сопение, похожее на свист, — с такой силой лунатик втягивал ноздрями воздух.

Казалось, в его тело перелилась из атмосферы некая невидимая сущность, глаза вдруг заблестели и взглянули на Флюгбайля так, будто привечали его невинной улыбкой. Зрцадло весь как-то обмяк, оттаял, лицо его ожило, обрело почти детскую подвижность мимики.

Флюгбайль было подумал, что лунатик наконец опамятовался, и уже более приветливым тоном лейб-медик спросил:

— Ну, теперь вы мне скажете, кто вы, собст…

Но слова застряли в горле: эти губы, эти складки вокруг! Нет, он не мог ошибиться, это лицо было ему знакомо! Ну конечно! Как и тогда, во дворце барона Эльзенвангера, у него возникло ощущение — только теперь гораздо более ясное и достоверное, — что он знал когда-то этого человека и не раз видел его! Тут двух мнений быть не может!

И он постепенно, словно очищая свою память от скорлупы, начал припоминать, что давным-давно видел это лицо в зеркале какого-то блестящего предмета, возможно серебряного блюда, и наконец он с полной уверенностью мог сказать, что оно было его собственным лицом в детские годы.

Да, несмотря на морщины и седые виски, Зрцадло излучал такое обаяние юности, словно внутри у него бил родничок свежих сил, — такую непостижимую прелесть, которую не в силах передать ни один художник на свете.

— Кто я? — переспросил актер, и Флюгбайлю показалось, что он слышит свой же голос; он принадлежал ребенку и старику одновременно, происходило странное наложение тембров, будто два человека говорили в унисон, сливая голоса прошлого и настоящего, и второй служил как бы резонатором первому, делая его более звучным и объемным.

Да и сама речь причудливо сочетала в себе наивность ребенка и грозную суровость старца.

— Кто я? А был ли на земле такой человек, который знал бы ответ на этот вопрос?.. Я — соловей-невидимка, поющий в клетке. Но прутья не всякой клетки колеблются в согласии с его голосом. Сколько раз я заводил в тебе песню, дабы ты услышал меня, но ты оставался глух всю свою жизнь. Никто и ничто во Вселенной не может быть столь близок и сопричастен тебе, как я. А ты еще спрашиваешь, кто я такой.

Душа иного человека становится столь чуждой ему самому, что он падает замертво в тот миг, когда узрит ее. Он просто не может узнать ее, и она кажется ему головой Горгоны, на ней — печать всех его дурных поступков, а он втайне страшится, что они могут запятнать его душу. Ты услышишь меня, если только будешь петь в унисон со мной. Тот служит злу, кто не слышит песню своей души. Он совершает преступление против жизни, против себя и других. Глухой страдает и немотой. Безвинен же тот, кто слышит пресветлый напев соловья, будь даже сей человек убийцей отца своего и матери.

— Что я слышу? Что за наваждение? — воскликнул изумленный лейб-медик, забыв, что перед ним невменяемый, возможно, даже сумасшедший. Актер не обратил на его слова никакого внимания и продолжал говорить обоими голосами, которые так странно пронизывали и дополняли друг друга:

— Моя песня — вечная мелодия радости. Кому не ведома чистая, изначально радостная непреложность: я есть, кто я есть, кем я был и пребуду вечно, тот обречен на грех против Духа Святого. Пред сиянием радости, изливаемой небосводом души, отступают духи тьмы, которые, как тени забытых, совершенных в прежних жизнях злодеяний, сопровождали человека, путая и обрывая нити его судьбы. Кому дано слышать и исторгать из груди эту песнь радости, тот сотрет все следы былых провинностей и будет избавлен от бремени новых.

А в том, кто не знает радости, солнце закатилось навеки. Так может ли он излучать свет?

Даже нечистая радость ближе к свету, нежели мрачная унылая серьезность…

Ты спрашиваешь: кто я? Радость и есть человеческое «я». И кто не ведает радости, не знает самого себя.

Сокровеннейшее «я» — первоисток радости, кто не чтит его, служит силам ада. Разве не сказано в Писании: «Я — Господь твой… Да не будет у тебя других богов пред лицем Моим?»

У того, кто не внимает и не вторит соловьиной песне, нет «я». Он стал мертвым зеркалом, в котором мелькают демоны, блуждающим трупом, подобным холодной луне в небесах.

Дерзай и возрадуйся!

Иной же, отважившись на попытку, спросит: чему я должен радоваться? Но радость не требует причин, она возникает из самой себя, точно божественный Творец. Радость, для коей нужен повод, вовсе не радость, а удовольствие…